Достоевский «Записки из подполья» – анализ

Философские взгляды Ф.М. Достоевского в повести «Записки из подполья»

Творчество Ф.М. Достоевского - явление в русской литературе особенное. Он выразил нравственные и духовные искания людей своего времени. Его герои – люди, которые страдают и мучительно ищут ответы на вопросы, которые ставит перед ними жизнь.

Повесть «Записки из подполья» написана Достоевским в 1864г и занимает особое место в его творчестве. «Подполье» в понимании Достоевского - это одиночество, глубокое и беспросветное, человек мучается от своего одиночества и пытается разобраться в себе. Записки «подпольного человека» – это способ раскрыть душу, возможность откровенно общаться с миром. В центре повести образ человека, мучительно пытающегося разобраться в себе, в своих ощущениях, в окружающем его мире. Это описание размышлений мнительного, озлобленного, тщеславного и самолюбивого человека.

Герой видит себя личностью высокоразвитой и высоконравственной, но постоянно бичует себя за противоречия, которые сам в себе и находит: это тщеславие, лживость натуры, озлобление на всё человечество и каждого человека в отдельности. «…я самый гадкий, самый смешной, самый мелочный, самый глупый, самый завистливый из всех на земле червяков, которые вовсе не лучше меня». У героя есть хорошие качества: он способен критиковать себя, ему стыдно за некоторые свои плохие поступки. Так, в эпизоде с Лизой в кульминации повести, когда Лиза приходит к нему в «подполье», герой, отлично сознавая свою низость по отношению к девушке, понимая свое ложное положение, говорит: «Да я, может, сам тебя хуже... Власти, власти мне надо было тогда, игры было надо, слез твоих надо было добиться, унижения, истерики твоей…»

Большей частью герой совершает ужасные поступки, злится на всех людей, а также и на себя. Он осуждает себя за то, что покорно наблюдает за собственными низкими поступками, но исправлять их не хочет и не мешает их свершению. Достоевский помещает героя в ситуации, из которой существует выход, и выход правильный, с моральной точки зрения. Но этот персонаж каждый раз выбирает путь наименьшего сопротивления, потворствует собственной подлости, а ведь это даёт почву заниматься самобичеванием за свой проступок. Герой протестует против веры в прогресс науки и цивилизации, потому что цивилизация вырабатывает в нас «многосторонность ощущений», и наслаждение человек может отыскать и в унижении, и в чужой крови, ведь в человеческой природе существует не только потребность порядка, благоденствия и счастья, но жажда хаоса, разрушения и страдания. «Хрустальный дворец», под которым герой подразумевает общественный миропорядок, основанный на разуме, нет места хаосу, и потому он несостоятелен как идеал – он лишает человека свободы выбора. И потому уж лучше - современный «курятник», «сознательная инерция» и «подполье». «Записки из подполья» - это еще и исповедь героя, где он рассуждает о свободе воли и необходимости сознания. Это дано в первой части повести, когда он заводит разговор с воображаемым собеседником, о том, что важнее: воля или сознание. Он считает, что нельзя жить только разумом, так как разум - это «…одна двадцатая доля всей моей способности жить». Можно жить только всем существом, «хотенье есть проявление всей жизни, и с рассудком, и со всеми почесываниями». Герой считает, что рассудок, сознаниие должны уступить первенство «хотенью» или воле. Человек, по рассуждению «подпольного человека», меньше все действует ради свой выгоды. Даже если хотенье человека и совпадает с рассудком, это бывает очень редко, чаще всего между ними разногласие. Самое дорогое для человека, рассуждает герой – «свое собственное, вольное и свободное хотение, свой собственный, хотя бы и дикий, каприз». Человек не хочет действовать так, как велит ему разум, а «самое дорогое и важное для человека – «по своей глупой воле пожить». Он считает, что умный человек обречен быть «бесхарактерным», сознание – это болезнь, по мнению героя, а деятельность – удел глупых, ограниченных людей. Он бунтует против открытых современной наукой законов природы, считает, что эти законы несомненны только для»тупого» человека. Сам же герой «подполья» не собирается мириться с очевидностью и испытывает «чувство вины» за несовершенный миропорядок, причиняющий ему страдание. «Врет» наука, что личность может быть сведена к рассудку, ничтожной доле «способности жить», и «расчислена» по «табличке». Подлинная суть человека - в его свободе и только в ней. «Все-то дело человеческое, кажется, действительно в том только и состоит, чтобы человек поминутно доказывал себе, что он - человек, а не штифтик», - говорит герой. Это самоутверждение есть утверждение своей независимости от природы, - все достоинство человека в этом как раз и состоит.

«Подпольный человек» ищет свободу в своей изоляции от общества, в неучастии в жизни этого общества, и делает он это сознательно. Он создает для себя уголок («подполье»), и пытается «свободно» утвердить в ней свое «я». Для этого он воюет со своим лакеем Аполлоном, пытаясь терроризировать его «экономическим принуждением» - задержкой жалованья. Но так этого ему мало, иногда он совершает вылазки на поверхность опять же для утверждения своей «свободы». Но любая свобода предполагает ответственность, а герой ее боится. На самом деле в нем живет страх перед настоящей свободой, страх перед необходимостью выбора и перед действием. Когда возникает потребность конкретного действия, а именно, надо дать пощечину Зверкову, его охватывает дикий ужас. «А что, если они меня в часть отдадут!» Из этого можно сделать вывод, что «подпольный человек» принадлежит к тем людям определенного социального уровня, от которых можно и не принять вызов. И все его попытки выйти из подполья хотя бы на время, все его попытки самоутверждения вне той среды, которую он себе создал, заранее обречены на провал.

Он мечтает все время о жесте, который бы выразил его самоутверждение. Этим жестом стало его столкновение с офицером на Невском проспекте. Он долго готовил и репетировал этот жест и, когда офицер прошел мимо, даже не заметив его, герой всех, и себя, в том числе уверил, что офицер лишь притворился, что не заметил его. «Дело было в том, что я достиг цели, поддержал достоинство, не уступил ни на шаг и публично поставил себя с ним на равной социальной ноге». Жизнь героя - неестественная, он пытается жить по книгам, он сам сочиняет свою жизнь по тем образцам литературы, которую читает. Все это можно наблюдать во второй части повести в эпизоде с Лизой. В публичном доме, куда он попадает, герой, он увлекается игрой в «прекрасное и высокое» и произнес перед девушкой проповедь, чуть ли не религиозную о красоте добра и о безобразности греховной жизни. Но, добившись желаемого эффекта, когда он видит потрясение Лизы, то чувствует испуг и спешит скорее уйти от девушки. Ведь если она признает его правоту и верит в него, значит, она вверяет себя герою, обращается к нему за помощью, а он этого совсем не желает. Доверие человека – это своего рода обуза, ему необходимо соответствовать, но «подпольному человеку» совсем это не нужно, ему не нужно ее доверие и ее преданность. Он стремился только к чисто литературному эффекту, который бы не повлек за собой реальных последствий.

То же самое происходит и в эпизоде с офицером, когда он восклицает: «Черт знает что бы дал я тогда за настоящую, более правильную ссору, более приличную, более, так сказать, литературную!» Все это говорит о том, что он боится встречи с реальной жизнью. «Подпольный человек» понимает свободу по своему: для него свобода заключена в отсутствии выбора и решений, обязывающих к какому-то действию. На протяжении монолога с Лизой, когда она приходит к нему в « подполье» он, пораженный ее безграничной добротой, становится просто человеком, становится самим собой. В истерическом рыдании он произносит: «Мне не дают… Я не могу быть… добрым!» Это основная, ключевая фраза в повести. Этот крик души отчаявшегося человека, искренний и жалобный. Здесь мы видим страдающего человека, которому не чужды искренние порывы и простые человеческие чувства.

В этой сцене, являющейся кульминацией всей повести Достоевского, «подпольный человек» вызывает сочувствие у читателя. Он по- человечески страдает, рыдает в объятиях бедной Лизы. Выясняется, что он не подлец, не мерзавец, а просто слабый, несчастный, измученный страхом и одиночеством человек. Но за этим всплеском эмоций следует другая реакция: он стремится скорее убежать от возможности настоящей жизни. Он испытал унижение, позволил себе слабость перед девушкой и как компенсацию за это «подпольный человек» хочет унизить личность другого человека и делает это. Он дает Лизе деньги. «Я оскорбил ее окончательно, но … нечего рассказывать».

Из всего сказанного можно сделать вывод, что «подпольем» для героя является его собственная душа, из глубины которой он ведёт повествование. Он мечется от одной мысли к другой, совершенно противоположной первой, на протяжении всего рассказа он спорит сам с собой, сам себе ставит вопросы, и сам же отвечает на них, и тут же эти ответы отвергает. Все это он делает с помощью несуществующей аудитории, перед которой он выступает в своём воображении. И в итоге приходит в к выводу, говоря: «К черту подполье!»

записки достоевский повесть


Список литературы

1. БельтрамеФ. О парадоксальном мышлении «подпольного человека» // Достоевский. Материалы и исследования. Т. 18. - СПб.: Наука, 2007, с. 135-142

2. Достоевский Ф.М. Собрание сочинений в 15-ти томах. Т. 4. Л., «Наука», 1989. Составители примечаний к тому Архипова А.В., Буданова Н.Ф., Кийко Е.И.

3. Кулешов В.И. «Жизнь и творчество Ф.М. Достоевского»: Очерк/ М.; Дет. лит., 1979г. – 206с.

4. Переверзев В.Ф. «Творчество Достоевского». Гл. 6: «Появление «двойника-аналитика». «Подпольный человек» – противоречие между волей и разумом».

5. Скафтымов А. Нравственные искания русских писателей. М., 1972. С. 90, 116.

Размещено на http://www.

Герой «подполья», автор записок, - коллежский асессор, недавно вышедший в отставку по получении небольшого наследства. Сейчас ему сорок. Он живет «в углу» - «дрянной, скверной» комнате на краю Петербурга. В «подполье» он и психологически: почти всегда один, предается безудержному «мечтательству», мотивы и образы которого взяты из «книжек». Кроме того, безымянный герой, проявляя незаурядный ум и мужество, исследует собственное сознание, собственную душу. Цель его исповеди - «испытать: можно ли хоть с самим собой совершенно быть откровенным и не побояться всей правды?».

Он считает, что умный человек 60-х гг. XIX в. обречен быть «бесхарактерным». Деятельность - удел глупых, ограниченных людей. Но последнее и есть «норма», а усиленное сознание - «настоящая, полная болезнь». ум заставляет бунтовать против открытых современной наукой законов природы, «каменная стена» которых - «несомненность» только для «тупого» непосредственного человека. Герой же «подполья» не согласен примириться с очевидностью и испытывает «чувство вины» за несовершенный миропорядок, причиняющий ему страдание. «Врет» наука, что личность может быть сведена к рассудку, ничтожной доле «способности жить», и «расчислена» по «табличке». «Хотенье» - вот «проявление всей жизни». Вопреки «научным» выводам социализма о человеческой природе и человеческом благе он отстаивает свое право к «положительному благоразумию примешать <…> пошлейшую глупость <…> единственно для того, чтоб самому себе подтвердить <…>, что люди все еще люди, а не фортепьянные клавиши, на которых <…> играют сами законы природы собственноручно…».

«В наш отрицательный век» «герой» тоскует по идеалу, способному удовлетворить его внутреннюю «широкость». Это не наслаждение, не карьера и даже не «хрустальный дворец» социалистов, отнимающий у человека самую главную из «выгод» - собственное «хотенье». Герой протестует против отождествления добра и знания, против безоговорочной веры в прогресс науки и цивилизации. Последняя «ничего не смягчает в нас», а только вырабатывает «многосторонность ощущений», так что наслаждение отыскивается и в унижении, и в «яде неудовлетворенного желания», и в чужой крови… Ведь в человеческой природе не только потребность порядка, благоденствия, счастья, но и - хаоса, разрушения, страдания. «Хрустальный дворец», в котором нет места последним, несостоятелен как идеал, ибо лишает человека свободы выбора. И потому уж лучше - современный «курятник», «сознательная инерция», «подполье».

Но тоска по «действительности», бывало, гнала из «угла». Одна из таких попыток подробно описана автором записок.

В двадцать четыре года он еше служил в канцелярии и, будучи «ужасно самолюбив, мнителен и обидчив», ненавидел и презирал, «а вместе с тем <…> и боялся» «нормальных» сослуживцев. Себя считал «трусом и рабом», как всякого «развитого и порядочного человека». Общение с людьми заменял усиленным чтением, по ночам же «развратничал» в «темных местах».

Как-то раз в трактире, наблюдая за игрой на биллиарде, случайно преградил дорогу одному офицеру. Высокий и сильный, тот молча передвинул «низенького и истощенного» героя на другое место. «Подпольный» хотел было затеять «правильную», «литературную» ссору, но «предпочел <…> озлобленно стушеваться» из боязни, что его не примут всерьез. Несколько лет он мечтал о мщении, много раз пытался не свернуть первым при встрече на Невском. Когда же, наконец, они «плотно стукнулись плечо о плечо», то офицер не обратил на это внимания, а герой «был в восторге»: он «поддержал достоинство, не уступил ни на шаг и публично поставил себя с ним на равной социальной ноге».

Потребность человека «подполья» изредка «ринуться в общество» удовлетворяли единичные знакомые: столоначальник Сеточкин и бывший школьный товарищ Симонов. Во время визита к последнему герой узнает о готовящемся обеде в честь одного из соучеников и «входит в долю» с другими. Страх перед возможными обидами и унижениями преследует «подпольного» уже задолго до обеда: ведь «действительность» не подчиняется законам литературы, а реальные люди едва ли будут исполнять предписанные им в воображении мечтателя роли, например «полюбить» его за умственное превосходство. На обеде он пытается задеть и оскорбить товарищей. Те в ответ перестают его замечать. «Подпольный» впадает в другую крайность - публичное самоуничижение. Сотрапезники уезжают в бордель, не пригласив его с собой. Теперь, для «литературности», он обязан отомстить за перенесенный позор. С этой целью едет за всеми, но они уже разошлись по комнатам проституток. Ему предлагают Лизу.

После «грубого и бесстыжего» «разврата» герой заводит с девушкой разговор. Ей 20 лет, она мещанка из Риги и в Петербурге недавно. Угадав в ней чувствительность, он решает отыграться за перенесенное от товарищей: рисует перед Лизой живописные картины то ужасного будущего проститутки, то недоступного ей семейного счастья, войдя «в пафос до того, что у <…> самого горловая спазма приготовлялась». И достигает «эффекта»: отвращение к своей низменной жизни доводит девушку до рыданий и судорог. уходя, «спаситель» оставляет «заблудшей» свой адрес. Однако сквозь «литературность» в нем пробиваются подлинная жалость к Лизе и стыд за свое «плутовство».

Через три дня она приходит. «Омерзительно сконфуженный» герой цинично открывает девушке мотивы своего поведения, однако неожиданно встречает с ее стороны любовь и сочувствие. Он тоже растроган: «Мне не дают… Я не могу быть… добрым!» Но вскоре устыдившись «слабости», мстительно овладевает Лизой, а для полного «торжества» - всовывает ей в руку пять рублей, как проститутке. уходя, она незаметно оставляет деньги.

«Подпольный» признается, что писал свои воспоминания со стыдом, И все же он «только доводил в <…> жизни до крайности то», что другие «не осмеливались доводить и до половины». Он смог отказаться от пошлых целей окружающего общества, но и «подполье» - «нравственное растление». Глубокие же отношения с людьми, «живая жизнь», внушают ему страх.

Вы прочитали краткое содержание повести Записки из подполья. В разделе нашего сайта - краткие содержания , вы можете ознакомиться с изложением других известных произведений.

Обращаем ваше внимание, что краткое содержание повести "Записки из подполья" не отражает полной картины событий и характеристику персонажей. Рекомендуем вам к прочтению полную версию произведения.

Записки из подполья - Часть I, Глава I
автор Фёдор Михайлович Достоевский Глава II →


I. Подполье

I

Я человек больной… Я злой человек. Непривлекательный я человек. Я думаю, что у меня болит печень. Впрочем, я ни шиша не смыслю в моей болезни и не знаю наверно, что у меня болит. Я не лечусь и никогда не лечился, хотя медицину и докторов уважаю. К тому же я еще и суеверен до крайности; ну, хоть настолько, чтоб уважать медицину. (Я достаточно образован, чтоб не быть суеверным, но я суеверен). Нет-с, я не хочу лечиться со злости. Вот этого, наверно, не изволите понимать. Ну-с, а я понимаю. Я, разумеется, не сумею вам объяснить, кому именно я насолю в этом случае моей злостью; я отлично хорошо знаю, что и докторам я никак не смогу «нагадить» тем, что у них не лечусь; я лучше всякого знаю, что всем этим я единственно только себе поврежу и никому больше. Но все-таки, если я не лечусь, так это со злости. Печенка болит, так вот пускай же ее еще крепче болит!

Я уже давно так живу - лет двадцать. Теперь мне сорок. Я прежде служил, а теперь не служу. Я был злой чиновник. Я был груб и находил в этом удовольствие. Ведь я взяток не брал, стало быть, должен же был себя хоть этим вознаградить. (Плохая острота; но я ее не вычеркну. Я ее написал, думая, что выйдет очень остро; а теперь, как увидел сам, что хотел только гнусно пофорсить, - нарочно не вычеркну!) Когда к столу, у которого я сидел, подходили, бывало, просители за справками, - я зубами на них скрежетал и чувствовал неумолимое наслаждение, когда удавалось кого-нибудь огорчить. Почти всегда удавалось. Большею частию все был народ робкий: известно - просители. Но из фертов я особенно терпеть не мог одного офицера. Он никак не хотел покориться и омерзительно гремел саблей. У меня с ним полтора года за эту саблю война была. Я наконец одолел. Он перестал греметь. Впрочем, это случилось еще в моей молодости. Но знаете ли, господа, в чем состоял главный пункт моей злости? Да в том-то и состояла вся штука, в том-то и заключалась наибольшая гадость, что я поминутно, даже в минуту самой сильнейшей желчи, постыдно сознавал в себе, что я не только не злой, но даже и не озлобленный человек, что я только воробьев пугаю напрасно и себя этим тешу. У меня пена у рта, а принесите мне какую-нибудь куколку, дайте мне чайку с сахарцем, я, пожалуй, и успокоюсь. Даже душой умилюсь, хоть уж, наверно, потом буду вам на себя скрежетать зубами и от стыда несколько месяцев страдать бессонницей. Таков уж мой обычай.

Это я наврал про себя давеча, что я был злой чиновник. Со злости наврал. Я просто баловством занимался и с просителями и с офицером, а в сущности никогда не мог сделаться злым. Я поминутно сознавал в себе много-премного самых противоположных тому элементов. Я чувствовал, что они так и кишат во мне, эти противоположные элементы. Я знал, что они всю жизнь во мне кишели и из меня вон наружу просились, но я их не пускал, не пускал, нарочно не пускал наружу. Они мучили меня до стыда; до конвульсий меня доводили и - надоели мне наконец, как надоели! Уж не кажется ли вам, господа, что я теперь в чем-то перед вами раскаиваюсь, что я в чем-то у вас прощенья прошу?.. Я уверен, что вам это кажется… А впрочем, уверяю вас, что мне все равно, если и кажется…

Я не только злым, но даже и ничем не сумел сделаться: ни злым, ни добрым, ни подлецом, ни честным, ни героем, ни насекомым. Теперь же доживаю в своем углу, дразня себя злобным и ни к чему не служащим утешением, что умный человек и не может серьезно чем-нибудь сделаться, а делается чем-нибудь только дурак. Да-с, умный человек девятнадцатого столетия должен и нравственно обязан быть существом по преимуществу бесхарактерным; человек же с характером, деятель, - существом по преимуществу ограниченным. Это сорокалетнее мое убеждение. Мне теперь сорок лет, а ведь сорок лет - это вся жизнь; ведь это самая глубокая старость. Дальше сорока лет жить неприлично, пошло, безнравственно! Кто живет дольше сорока лет, - отвечайте искренно, честно? Я вам скажу, кто живет: дураки и негодяи живут. Я всем старцам это в глаза скажу, всем этим почтенным старцам, всем этим сребровласым и благоухающим старцам! Всему свету в глаза скажу! Я имею право так говорить, потому что сам до шестидесяти лет доживу. До семидесяти лет проживу! До восьмидесяти лет проживу!.. Постойте! Дайте дух перевести…

Наверно, вы думаете, господа, что я вас смешить хочу? Ошиблись и в этом. Я вовсе не такой развеселый человек, как вам кажется или как вам, может быть, кажется; впрочем, если вы, раздраженные всей этой болтовней (а я уже чувствую, что вы раздражены), вздумаете спросить меня: кто ж я таков именно? - то я вам отвечу: я один коллежский асессор. Я служил, чтоб было что-нибудь есть (но единственно для этого), и когда прошлого года один из отдаленных моих родственников оставил мне шесть тысяч рублей по духовному завещанию, я тотчас же вышел в отставку и поселился у себя в углу. Я и прежде жил в этом углу, но теперь я поселился в этом углу. Комната моя дрянная, скверная, на краю города. Служанка моя - деревенская баба, старая, злая от глупости, и от нее к тому же всегда скверно пахнет. Мне говорят, что климат петербургский мне становится вреден и что с моими ничтожными средствами очень дорого в Петербурге жить. Я все это знаю, лучше всех этих опытных и премудрых советчиков и покивателей знаю. Но я остаюсь в Петербурге; я не выеду из Петербурга! Я потому не выеду… Эх! да ведь это совершенно все равно - выеду я иль не выеду.

А впрочем: о чем может говорить порядочный человек с наибольшим удовольствием?

Ответ: о себе.

Ну так и я буду говорить о себе.

Скатов в общем от творчестве:

Творчество Ф. М. Достоевского - оАно из вершинных явление мировой культуры. С ним широко раздвинулись границы реалистического искусства - как в эстетическое» так и в познавательном отношении. В творчестве писателя человек, взятый в настоящем, «видимо-текущем» состоянии, в остросовременных жизненных положениях, предстает вместе с тем как целый, как универсальный человек,во всей полноте своей духовной природы. А в итогах прошлого развитиячеловечества и в предвосхищении будущего.

«По глубине замысла, по широте задач нравственного мира,разрабатываемых им, этот писатель стоит У нас совершенно особняком,- писал о Достоевском Салтыков-Шедрин.- Он не только признаетзаконность тех интересов, которые волнуют современное общество,но даже идет далее, вступает в опасть предвидений и предчувствий,которые составляют цель не непосредственных, а отдаленнейшихисканий человечества».

"" Современного человека Достоевский застал в пору острейшего политического, религиозного, морального кризиса. Поэтому сюжеты его произведений - катастрофичны, а внутренний мир его героев отличается особенным драматизмом. В нем спорят идеи и целые мировоззрения, воплощающие вековечное силы добра и зла, и решается не только судьба героев, но и судьбы человечества. Этим определяется масштаб мысли и чувства героев, объем художественного мира, который правомерно уподобляют космосу. Этим определяется и огромное мировоззренческое значение творчества писателя.

Изображая драмы, разыгрывающиеся в уме и совести героев, Достоевский дал небывалый по глубине анализ духовного - в индивидуально-психическом, социального - в интимно-личном. Именно в этой сфере автор «Идиота», «Братьев Карамазовых» сделал величайшие художественные открытия и явился, по его собственному определению, «реалистом в высшем смысле».

Достоевский не снимал трагических противоречий жизни и вместе с тем несокрушимо верил в способность человека познать завещанную ему истину, постигать красоту, творить добро и наделял этими качествами многих своих героев. В эт°м сказался неиссякаемый нравственный оптимизм писателя, опиравшийся на его веру в «народную правду», на гуманистические традиции русской и европейской культуры. «Я не хочу и не могу верить, мтобы зло было нормальным состоянием людей»,- говорит герой *Сна смешного человека».

Тем более резкой критике подверг писатель-гуманист современную ему цивилизацию, которая извраи*ает человеческую природу, не только порождает видимое зло общественного устройства, но питает невидимое зло, таящееся в темных глубинах сознания. Воцарившемуся в этой цивилизации «идеалу содомскому» Достоевский противопоставил «идеал Христов», воплощавший для него моральную красоту, которой и «спасется мир». С подлинно шекспировской мощью борьба между этими идеалами в душе человеческой изображена в произведениях 1860-1870-х годов.

Литература 60-х.

Начался духовный поиск новых путей общественного развития России, завершившийся в 60-х годах формированием так называемых почвеннических убеждений Достоевского. С 1861 года писатель вместе с братом Михаилом начал издавать журнал «Время», а после его запрещения – журнал «Эпоха». Работая над журналами и новыми книгами, Достоевский вырабатывал свой собственный взгляд на задачи русского писателя и общественного деятеля – своеобразный, русский вариант христианского социализма.

В 1861 году вышел в свет первый роман Достоевского, написанный им после каторги, – «Униженные и оскорбленные», в котором выразилось сочувствие автора «маленьким людям», подвергающимся беспрестанным оскорблениям сильных мира сего. Огромное общественное значение приобрели «Записки из мертвого дома» (1861–1863), задуманные и начатые Достоевским еще на каторге. В 1863 году в журнале «Время» были напечатаны «Зимние заметки о летних впечатлениях», в которых писатель подверг критике системы политических убеждений Западной Европы. В 1864 году были опубликованы «Записки из подполья» – своеобразная исповедь Достоевского, в которой он отрекался от прежних идеалов, любви к человеку, от веры в правду любви.

В 1866 году был издан роман "Преступление и наказание" – один из наиболее значительных романов писателя, а в 1868 году – роман «Идиот», в котором Достоевский попытался создать образ положительного героя, противостоящего жестокому миру хищников.

В 1864 г. написаны «Записки из подполья». В них дан портрет интеллигентского разума - изощренного, склонного к парадоксам, играющего

логическими противоречиями. Этот разум, декларирующий абсолютную свободу воли, создает иллюзию господства над людьми, превосходства и обладания ими.

Лекция Макеева:

Возвращается с каторги в 1860 г. С 1860 г получает возможность жить в Питере. Стремится вернуться в литературную жизнь. Амбиции Достоевского расширились. Он считал себя носителем истины. Первые вещи, написанные после каторги, не имеют никаких следов каторги. Достоевский пишет небольшие повести ("Село Степанчиково и его обитатели "). Достоевский дезориентирован. Идиллический и успокоительный настрой "Села". С этим настроем контрастирует образ Фомы Опискина. Мелкий злодей. Карикатура на Гоголя. Биографические причины? Личная обида? Гоголь Достоевскому мешал как соперник, как претендент на место пророка, некоего нового типа пророка, который обладает истиной, а право на истину дает ему то, что он очень хороший писатель.

"Записки из мертвого дома " 1861г

Книга о каторге, которая превратилась из романа в цикл очерков в духе эпохи. Печатаются записки в журнале "Время", который Достоевский издает вместе с братом. Брат - Михаил Михайлович Достоевский. По просьбе брата продает спичечную фабрику и вкладывает деньги в журнал. В журнале "Время" до 1863 г печатается Достоевский. Но журнал не имел успеха и вынужден закрыться. Журнал был популярный, а закрылся по политическим причинам из-за статьи Страховка о польском вопросе. Страхов написал статью о польском восстании, но цензура была очень строгой. 1864г - Достоевский начинает издавать новый журнал "Эпоха", это неудачное предприятие. В том же году журнал закрывается по финансовым обстоятельствам. Брат Достоевского умирает. На журнале остаются долги. Достоевский признает долги и принимает на себя обязательства содержать семью брата. Начинается период бедствия. Аполлинария Суслова - женщина со сложным характером в жизни Достоевского. Потом на ней женился Розанов. К этому времени относится и романтическое знакомство с женой. Легендарная история. Достоевский нанимает стенографистку, Анну Григорьевну Сниткину, которая записывает роман "Игрок". Она становится его женой. Одна из самых безупречных жен. Она вела дневник. Вместе с женой Достоевский уезжает в 1867 г за границу, завершив "Преступление и наказание ". Печатается у Каткова в Русском вестнике. С Катковым у Достоевского были сложными. Катков не церемонился с писателями, если они от него зависели. Уезжает за границу. Живет в Швейцарии, Германии, во Франции. Посещает музеи, ведет неразумный образ жизни, предается страсти к игре. Письма этого периода унизительны. Это сложное время заканчивается к 68г, когда Достоевский избавляется от этой страсти. Пишет роман "Идиот", который содержит заграничные впечатления и выходит в 1869г. После этого романа у Достоевского кризис. Замыслы сменяют друг друга. Самый интересный нереализованный замысел – «Житие великого грешника ». Некоторые элементы замысла вошли в другие романы, а сам замысел не реализовался. Для писателя важно не пытаться пресечь свои границы. Достоевский не умел показывать эволюцию человека.

Нечаевское дело интересует Достоевского. Он хочет написать роман о Нечаеве. История романа "Бесы" одна из самых сложных.

1871г-возвращается в Россию. Заканчивает роман в России. Роман выходит в 1872г.

Записки из подполья, анализ:

«Записки» начинаются представлением интеллектуальных «находок» главного героя. В первой четверти повести даны только несколько биографических фактов - что герой получил наследство, уволился со службы и совершенно перестал покидать свою квартиру, уйдя в «подполье». Однако в дальнейшем в своих записках герой рассказывает о своей жизни - о детстве без друзей, о своей «стычке» (воспринимаемой так только им) с офицером, и два эпизода жизни, ставшие, при допущении о правдивости записок, самым значимым и заметным событием в жизни героя. Первое - это обед с давними школьными «товарищами», на котором он всех обидел, разозлился, и даже решил вызвать одного из них на дуэль. Второй - это моральные издевательства над проституткой из публичного дома, которой он сначала из злобы старался показать всю мерзость её положения, потом, нечаянно дав ей свой адрес, сам терпел от неё непереносимые муки, имевшие свой корень в его озлобленности и в том, что тот образ, которым он перед ней старался представиться, имел разительнейшее расхождение с действительным его положением. Всеми силами стремясь оскорбить её второй раз, этим действием он заканчивает своё повествование о выходах из «подполья», а от лица редактора этих записок добавляется, что имеющееся продолжение этих записок - снова интеллектуальный продукт героя - в сущности, выше написанное очень в искаженной форме.

Аллегории

«Подполье» - аллегорический образ. Герой не имеет никакого отношения к революционной деятельности, поскольку считает деятельную волю «глупой», а разум безвольным. После некоторых колебаний «Подпольный человек» склоняется, скорее, к интеллигентному, рефлектирующему безволию, хотя и завидует людям нерассуждающим, но просто и нагло действующим. «Подполье» - иное название для атомарности. Ключевая фраза: «Я-то один, а они все». Мысль о личном превосходстве над остальными, как бы ничтожна ни была жизнь, как бы ни пресмыкался интеллигент, - квинтэссенция этой исповеди русского интеллигента. Герой, вернее антигерой, как он сам себя называет в конце, несчастен и жалок, но, оставаясь человеком, получает удовольствие от того, что мучает себя и других. Эту склонность человека вслед за Достоевским, Кьеркегором и Ницше открывает современная психология.

«Хрустальный дворец» - олицетворение грядущего гармонично устроенного общества, всечеловеческого счастья, основанного на законах разума. Однако герой уверен, что найдутся люди, которые по совершенно иррациональным причинам отвергнут эту всеобщую гармонию, основанную на рассудке, отвергнут ради беспричинного волевого самоутверждения. «Эх, господа, какая уж тут своя воля будет, когда дело доходит до арифметики, когда, будет одно только дважды два четыре в ходу? Дважды два и без моей воли четыре будет. Такая ли своя воля бывает!»

Записки из подполья, краткое:

Герой «подполья», автор записок, - коллежский асессор, недавно вышедший в отставку по получении небольшого наследства. Сейчас ему сорок. Он живёт «в углу» - «дрянной, скверной» комнате на краю Петербурга. В «подполье» он и психологически: почти всегда один, предаётся безудержному «мечтательству», мотивы и образы которого взяты из «книжек». Кроме того, безымянный герой, проявляя незаурядный ум и мужество, исследует собственное сознание, собственную душу. Цель его исповеди - «испытать: можно ли хоть с самим собой совершенно быть откровенным и не побояться всей правды?».

Он считает, что умный человек 60-х гг. XIX в. обречён быть «бесхарактерным». Деятельность - удел глупых, ограниченных людей. Но последнее и есть «норма», а усиленное сознание - «настоящая, полная болезнь». Ум заставляет бунтовать против открытых современной наукой законов природы, «каменная стена» которых - «несомненность» только для «тупого» непосредственного человека. Герой же «подполья» не согласен примириться с очевидностью и испытывает «чувство вины» за несовершенный миропорядок, причиняющий ему страдание. «Врёт» наука, что личность может быть сведена к рассудку, ничтожной доле «способности жить», и «расчислена» по «табличке». «Хотенье» - вот «проявление всей жизни». Вопреки «научным» выводам социализма о человеческой природе и человеческом благе он отстаивает своё право к «положительному благоразумию примешать <…> пошлейшую глупость <…> единственно для того, чтоб самому себе подтвердить <…>, что люди все ещё люди, а не фортепьянные клавиши, на которых <…> играют сами законы природы собственноручно...».

«В наш отрицательный век» «герой» тоскует по идеалу, способному удовлетворить его внутреннюю «широкость». Это не наслаждение, не карьера и даже не «хрустальный дворец» социалистов, отнимающий у человека самую главную из «выгод» - собственное «хотенье». Герой протестует против отождествления добра и знания, против безоговорочной веры в прогресс науки и цивилизации. Последняя «ничего не смягчает в нас», а только вырабатывает «многосторонность ощущений», так что наслаждение отыскивается и в унижении, и в «яде неудовлетворённого желания», и в чужой крови... Ведь в человеческой природе не только потребность порядка, благоденствия, счастья, но и - хаоса, разрушения, страдания. «Хрустальный дворец», в котором нет места последним, несостоятелен как идеал, ибо лишает человека свободы выбора. И потому уж лучше - современный «курятник», «сознательная инерция», «подполье».

Но тоска по «действительности», бывало, гнала из «угла». Одна из таких попыток подробно описана автором записок.

В двадцать четыре года он еше служил в канцелярии и, будучи «ужасно самолюбив, мнителен и обидчив», ненавидел и презирал, «а вместе с тем <…> и боялся» «нормальных» сослуживцев. Себя считал «трусом и рабом», как всякого «развитого и порядочного человека». Общение с людьми заменял усиленным чтением, по ночам же «развратничал» в «тёмных местах».

Как-то раз в трактире, наблюдая за игрой на биллиарде, случайно преградил дорогу одному офицеру. Высокий и сильный, тот молча передвинул «низенького и истощённого» героя на другое место. «Подпольный» хотел было затеять «правильную», «литературную» ссору, но «предпочёл <…> озлобленно стушеваться» из боязни, что его не примут всерьёз. Несколько лет он мечтал о мщении, много раз пытался не свернуть первым при встрече на Невском. Когда же, наконец, они «плотно стукнулись плечо о плечо», то офицер не обратил на это внимания, а герой «был в восторге»: он «поддержал достоинство, не уступил ни на шаг и публично поставил себя с ним на равной социальной ноге».

Потребность человека «подполья» изредка «ринуться в общество» удовлетворяли единичные знакомые: столоначальник Сеточкин и бывший школьный товарищ Симонов. Во время визита к последнему герой узнает о готовящемся обеде в честь одного из соучеников и «входит в долю» с другими. Страх перед возможными обидами и унижениями преследует «подпольного» уже задолго до обеда: ведь «действительность» не подчиняется законам литературы, а реальные люди едва ли будут исполнять предписанные им в воображении мечтателя роли, например «полюбить» его за умственное превосходство. На обеде он пытается задеть и оскорбить товарищей. Те в ответ перестают его замечать. «Подпольный» впадает в другую крайность - публичное самоуничижение. Сотрапезники уезжают в бордель, не пригласив его с собой. Теперь, для «литературности», он обязан отомстить за перенесённый позор. С этой целью едет за всеми, но они уже разошлись по комнатам проституток. Ему предлагают Лизу.

После «грубого и бесстыжего» «разврата» герой заводит с девушкой разговор. Ей 20 лет, она мещанка из Риги и в Петербурге недавно. Угадав в ней чувствительность, он решает отыграться за перенесённое от товарищей: рисует перед Лизой живописные картины то ужасного будущего проститутки, то недоступного ей семейного счастья, войдя «в пафос до того, что у <…> самого горловая спазма приготовлялась». И достигает «эффекта»: отвращение к своей низменной жизни доводит девушку до рыданий и судорог. Уходя, «спаситель» оставляет «заблудшей» свой адрес. Однако сквозь «литературность» в нем пробиваются подлинная жалость к Лизе и стыд за своё «плутовство».

Через три дня она приходит. «Омерзительно сконфуженный» герой цинично открывает девушке мотивы своего поведения, однако неожиданно встречает с её стороны любовь и сочувствие. Он тоже растроган: «Мне не дают... Я не могу быть... добрым!» Но вскоре устыдившись «слабости», мстительно овладевает Лизой, а для полного «торжества» - всовывает ей в руку пять рублей, как проститутке. Уходя, она незаметно оставляет деньги.

«Подпольный» признается, что писал свои воспоминания со стыдом, И все же он «только доводил в <…> жизни до крайности то», что другие «не осмеливались доводить и до половины». Он смог отказаться от пошлых целей окружающего общества, но и «подполье» - «нравственное растление». Глубокие же отношения с людьми, «живая жизнь», внушают ему страх.

Записки из подполья - Часть II, Глава X
автор Фёдор Михайлович Достоевский Содержание →


X

Через четверть часа я бегал взад и вперед в бешеном нетерпении по комнате, поминутно подходил к ширмам и в щелочку поглядывал на Лизу. Она сидела на полу, склонив на кровать голову и, должно быть, плакала. Но она не уходила, а это-то и раздражало меня. В этот раз она уже все знала. Я оскорбил ее окончательно, но… нечего рассказывать. Она догадалась, что порыв моей страсти был именно мщением, новым ей унижением, и что к давешней моей, почти беспредметной ненависти прибавилась теперь уже личная, завистливая к ней ненависть… А впрочем, не утверждаю, чтоб она это все поняла отчетливо; но зато она вполне поняла, что я человек мерзкий и, главное, не в состоянии любить ее.

Я знаю, мне скажут, что это невероятно, - невероятно быть таким злым, глупым, как я; пожалуй, еще прибавят, невероятно было не полюбить ее или по крайней мере не оценить этой любви. Отчего же невероятно? Во-первых, я и полюбить уж не мог, потому что, повторяю, любить у меня - значило тиранствовать и нравственно превосходствовать. Я всю жизнь не мог даже представить себе иной любви и до того дошел, что иногда теперь думаю, что любовь-то и заключается в добровольно дарованном от любимого предмета праве над ним тиранствовать. Я и в мечтах своих подпольных иначе и не представлял себе любви, как борьбою, начинал ее всегда с ненависти и кончал нравственным покорением, а потом уж и представить себе не мог, что делать с покоренным предметом. Да и что тут невероятного, когда я уж до того успел растлить себя нравственно, до того от «живой жизни» отвык, что давеча вздумал попрекать и стыдить ее тем, что она пришла ко мне «жалкие слова» слушать; а и не догадался сам, что она пришла вовсе не для того, чтоб жалкие слова слушать, а чтоб любить меня, потому что для женщины в любви-то и заключается все воскресение, все спасение от какой бы то ни было гибели и все возрождение, да иначе и проявиться не может, как в этом. Впрочем, я не очень уж так ее ненавидел, когда бегал по комнате и в щелочку заглядывал за ширмы. Мне только невыносимо тяжело было, что она здесь. Я хотел, чтоб она исчезла. «Спокойствия» я желал, остаться один в подполье желал. «Живая жизнь» с непривычки придавила меня до того, что даже дышать стало трудно.

Но прошло еще несколько минут, а она все еще не подымалась, как будто в забытьи была. Я имел бессовестность тихонько постучать в ширмы, чтоб напомнить ей… Она вдруг встрепенулась, схватилась с места и бросилась искать свой платок, свою шляпку, шубу, точно спасаясь от меня куда-то… Через две минуты она медленно вышла из-за ширм и тяжело на меня поглядела. Я злобно усмехнулся, впрочем, насильно, для приличия , и отворотился от ее взгляда.

Прощайте, - проговорила она, направляясь к двери.

Я вдруг подбежал к ней, схватил ее руку, разжал ее, вложил… и потом опять зажал. Затем тотчас же отвернулся и отскочил поскорей в другой угол, чтоб не видеть по крайней мере…

Я хотел было сию минуту солгать - написать, что я сделал это нечаянно, не помня себя, потерявшись, сдуру. Но я не хочу лгать и потому говорю прямо, что я разжал ей руку и положил в нее… со злости. Мне это пришло в голову сделать, когда я бегал взад и вперед по комнате, а она сидела за ширмами. Но вот что я наверно могу сказать: я сделал эту жестокость, хоть и нарочно, но не от сердца, а от дурной моей головы. Эта жестокость была до того напускная, до того головная, нарочно подсочиненная, книжная, что я сам не выдержал даже минуты, - сначала отскочил в угол, чтоб не видеть, а потом со стыдом и отчаянием бросился вслед за Лизой. Я отворил дверь в сени и стал прислушиваться.

Лиза! Лиза! - крикнул я на лестницу, но несмело, вполголоса…

Ответа не было, мне показалось, что я слышу ее шаги на нижних ступеньках.

Лиза! - крикнул я громче.

Нет ответа. Но в ту же минуту я услышал снизу, как тяжело, с визгом отворилась тугая наружная стеклянная дверь на улицу и туго захлопнулась. Гул поднялся по лестнице.

Она ушла. Я воротился в комнату в раздумье. Ужасно тяжело мне было.

Я остановился у стола возле стула, на котором она сидела, и бессмысленно смотрел перед собой. Прошло с минуту, вдруг я весь вздрогнул: прямо перед собой, на столе, я увидал… одним словом, я увидал смятую синюю пятирублевую бумажку, ту самую, которую минуту назад зажал в ее руке. Это была та бумажка; другой и быть не могло; другой и в доме не было. Она, стало быть, успела выбросить ее из руки на стол в ту минуту, когда я отскочил в другой угол.

Что ж? я мог ожидать, что она это сделает. Мог ожидать? Нет. Я до того был эгоист, до того не уважал людей на самом деле, что даже и вообразить не мог, что и она это сделает. Этого я не вынес. Мгновение спустя я, как безумный, бросился одеваться, накинул на себя, что успел впопыхах, и стремглав выбежал за ней. Она и двухсот шагов еще не успела уйти, когда я выбежал на улицу.

Было тихо, валил снег и падал почти перпендикулярно, настилая подушку на тротуар и на пустынную улицу. Никого не было прохожих, никакого звука не слышалось. Уныло и бесполезно мерцали фонари. Я отбежал шагов двести до перекрестка и остановился.

«Куда пошла она? и зачем я бегу за ней? Зачем? Упасть перед ней, зарыдать от раскаяния, целовать ее ноги, молить о прощении! Я и хотел этого; вся грудь моя разрывалась на части, и никогда, никогда не вспомяну я равнодушно эту минуту. Но - зачем? - подумалось мне. - Разве я не возненавижу ее, может быть, завтра же, именно за то, что сегодня целовал ее ноги? Разве дам я ей счастье? Разве я не узнал сегодня опять, в сотый раз, цены себе? Разве я не замучу ее!»

Я стоял на снегу, всматриваясь в мутную мглу, и думал об этом.

«И не лучше ль, не лучше ль будет, - фантазировал я уже дома, после, заглушая фантазиями живую сердечную боль, не лучше ль будет, если она навеки унесет теперь с собой оскорбление? Оскорбление, - да ведь это очищение; это самое едкое и больное сознание! Завтра же я бы загрязнил собой ее душу и утомил ее сердце. А оскорбление не замрет в ней теперь никогда, и как бы ни была гадка грязь, которая ее ожидает, - оскорбление возвысит и очистит ее… ненавистью… гм… может, и прощением… А, впрочем, легче ль ей от всего этого будет?»

А в самом деле: вот я теперь уж от себя задаю один праздный вопрос: что лучше - дешевое ли счастие или возвышенные страдания? Ну-ка, что лучше?

Так мне мерещилось, когда я сидел в тот вечер у себя дома, едва живой от душевной боли. Никогда я не выносил еще столько страдания и раскаяния; но разве могло быть хоть какое-либо сомнение, когда я выбегал из квартиры, что я не возвращусь с полдороги домой? Никогда больше я не встречал Лизу и ничего не слыхал о ней. Прибавлю тоже, что я надолго остался доволен фразой о пользе от оскорбления и ненависти, несмотря на то, что сам чуть не заболел тогда от тоски.

Даже и теперь, через столько лет, все это как-то слишком нехорошо мне припоминается. Многое мне теперь нехорошо припоминается, но… не кончить ли уж тут «Записки»? Мне кажется, я сделал ошибку, начав их писать. По крайней мере мне было стыдно, все время как я писал эту повесть : стало быть, это уж не литература, а исправительное наказание. Ведь рассказывать, например, длинные повести о том, как я манкировал свою жизнь нравственным растлением в углу, недостатком среды, отвычкой от живого и тщеславной злобой в подполье, - ей-богу, не интересно; в романе надо героя, а тут нарочно собраны все черты для антигероя, а главное, все это произведет пренеприятное впечатление, потому что мы все отвыкли от жизни, все хромаем, всякий более или менее. Даже до того отвыкли, что чувствуем подчас к настоящей «живой жизни» какое-то омерзение, а потому и терпеть не можем, когда нам напоминают про нее. Ведь мы до того дошли, что настоящую «живую жизнь» чуть не считаем за труд, почти что за службу, и все мы про себя согласны, что по книжке лучше. И чего копошимся мы иногда, чего блажим, чего просим? Сами не знаем чего. Нам же будет хуже, если наши блажные просьбы исполнят. Ну, попробуйте, ну, дайте нам, например, побольше самостоятельности, развяжите любому из нас руки, расширьте круг деятельности, ослабьте опеку, и мы… да уверяю же вас: мы тотчас же попросимся опять обратно в опеку. Знаю, что вы, может быть, на меня за это рассердитесь, закричите, ногами затопаете: «Говорите, дескать, про себя одного и про ваши мизеры в подполье, а не смейте говорить: „все мы“ ». Позвольте, господа, ведь не оправдываюсь же я этим всемством . Что же собственно до меня касается, то ведь я только доводил в моей жизни до крайности то, что вы не осмеливались доводить и до половины, да еще трусость свою принимали за благоразумие, и тем утешались, обманывая сами себя. Так что я, пожалуй, еще «живее» вас выхожу. Да взгляните пристальнее! Ведь мы даже не знаем, где и живое-то живет теперь и что оно такое, как называется? Оставьте нас одних, без книжки, и мы тотчас запутаемся, потеряемся, - не будем знать, куда примкнуть, чего придержаться; что любить и что ненавидеть, что уважать и что презирать? Мы даже и человеками-то быть тяготимся, - человеками с настоящим, собственным телом и кровью; стыдимся этого, за позор считаем и норовим быть какими-то небывалыми общечеловеками. Мы мертворожденные, да и рождаемся-то давно уж не от живых отцов, и это нам все более и более нравится. Во вкус входим. Скоро выдумаем рождаться как-нибудь от идеи. Но довольно; не хочу я больше писать «из Подполья»…

Впрочем, здесь еще не кончаются «записки» этого парадоксалиста. Он не выдержал и продолжал далее. Но нам тоже кажется, что здесь можно и остановиться.