Вера лохвицкая. Краткая биография лохвицкой. Когда б могла душа на миг с себя стряхнуть


Она была миниатюрной женщиной с агатовыми глазами и губами цвета спелой малины. Немного по-детски восторженная, немного пафосная в своих стихах, нежная и принимавшая все на веру. И имя носила такое же - Вера.

Купеческая дочь


Вера Инбер, урожденная Шпенцер, появилась в семье купца второй гильдии, владельца одной из крупнейших одесских типографий, в 1890 году. Моисей Филиппович возглавлял научное издательство, а мама девочки была заведующей еврейским женским училищем, где преподавала русский язык.

Двоюродным братом отца Веры был Лев Троцкий (тогда он еще носил имя Лейба Бронштейн), который жил в семье Шпенцеров в течение шести лет, пока учился в Одессе. Именно он позже оказал значительное влияние на формирование политических взглядов племянницы.


В семье была огромная библиотека, в которой девушка проводила все свободное от учебы время, окруженная героями литературной классики. Несмотря на свой маленький рост, Вера обладала сильным характером, который проявился еще в годы учебы на историко-филологическом отделении Высших одесских курсов. Девушка была не только заводилой и организатором в группе, но и писала сценарии студенческих капустников.

Ее первая публикация в газетах города - "жемчужины у моря" относится к 1910 году. Тогда же на ее стихи появились первые песни, которые исполнял великий Вертинский. Чтобы укрепить здоровье дочери, родители отправили девушку сначала в Швейцарию, а затем во Францию, где и начался самый романтический период жизни Веры.

Париж


Будучи очень общительной, в Париже Вера скоро завела знакомство со множеством творческих личностей. Среди ее новых друзей были прогрессивные для того времени писатели, поэты и художники. Окружение очень позитивно сказалось на творчестве начинающей поэтессы.

Поменяв фамилию на Инбер, она за свой счет издает книгу "Печальное вино". Сборник очень понравился Александру Блоку. Положительную оценку он получил и у Ильи Эренбурга.

Родив дочь Жанну от любимого мужа Натана Инбера, Вера начала писать детские стихи, на которых потом выросло не одно поколение. Она стала автором ряда шутливых стихотворений, положенных на музыку.

Песни про Джонни и девушку из Нагасаки до сих пор напевают в нашей стране, не подозревая, кто является автором. В 1914 году Инбер вернется в Одессу, но позже она еще будет посещать город, покоривший ее сердце, в качестве российского корреспондента в Париже.

Возвращение

Незадолго до революции семья Инбер возвращается в Одессу. Здесь Вера много работает: печатается в прессе, читает на поэтических вечерах, пишет сценарии для театральных постановок и сама участвует в спектаклях. Кроме того, она занимается переводами классики.

Вскоре ее семья перебирается в Москву. Важное место в творчестве Инбер в то время занимали театральные постановки для детей. С особым теплом об этом вспоминает актриса Рина Зеленая. Даже в детских пьесах начинает угадываться революционное влияние дяди Веры - Льва Троцкого. Она свято верила, что "поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан".


В 1919 году муж поэтессы вновь покидает Россию, но Вера не смогла долго оставаться в эмиграции. Перемены на родине были пугающими, но, как поэт, она чувствовала новое дыхание времени и хотела писать об этом. Как она вспоминала о тех временах: с корнем был вырван старый календарь. И судьбу свою она решила переписать заново.

Вторым мужем Веры Инбер стал профессор-химик Александр Фрумкин. Имея такую надежную опору в столице, да еще и покровительство дяди, не последнего человека в правительстве, поэтесса становится очень востребованным человеком в Москве. Инбер много путешествует по стране, посещает молодежные стройки и делится своими впечатлениями с читателем.


В начале 20-х годов она работает корреспондентом в Брюсселе, Берлине и Париже. Ее статьи печатаются в "Красной ниве", "Прожекторе" и "Огоньке". Удивляет тот факт, что, когда вершили суд над троцкистами, имя Веры Инбер не только не было упомянуто, но ее даже направляли в заграничные командировки.

В ее стихах этого периода прослеживается кричащая тоска по Парижу. Изменившуюся Родину она приняла всей душой, и изменилась вместе с ней и сама. И никогда ее не предавала. В 1933 году Инбер в составе группы писателей отправилась в командировку, организованную НКВД.


Авторам будущей книги предложили написать о строительстве на позитивной ноте. Представить работу ссыльных ученых, как увлекательный труд в очень комфортных условиях, где "перековываются умы" на благо великой страны.

Пафос изданной книги оставляет горький привкус, хотя это и было коллективное творчество очень достойных людей. А по-другому в те времена и быть не могло, иначе можно было оказаться врагом народа. А Вера Михайловна всегда старалась видеть то, во что очень хотелось верить.

В блокаду


Война началась тогда, когда Вера Инбер в третий раз вышла замуж. Ее избранником стал профессор Страшун, с которым поэтесса поехала в Ленинград, отправив дочь и внука в эвакуацию. Илья Давыдович всю блокаду проработал ректором Медицинского института, а Вера Михайловна всегда была рядом, поддерживая мужа в тяжелые минуты.

Она вела дневник, описывая каждый страшный блокадный день. Позже по этим материалам была издана книга. Во время Ленинградской блокады Инбер написала поэму "Пулковский меридиан", которая стала лучшим образцом ее творчества.

Это произведение было удостоено Сталинской премии. В осажденном городе писательницу постигло горькое известие - умер ее годовалый внук. Оглушительная боль, трагедия. Несколько дней в состоянии прострации, когда задаешься вопросом: как жить дальше. Этот период Вера Михайловна описывает с неизмеримой горечью. И снова с неистовой силой начинает писать, ведь работа для нее - лучшее болеутоляющее средство.

На закате

После войны Инбер начали называть "функционером". Молодые поэты ее откровенно не любили, а кто-то завидовал тому, что она заняла престижную должность в Союзе писателей, приобрела дачу и большую квартиру в центре Москвы. Писать она стала реже и хуже. А вскоре, в связи с нашумевшим "делом врачей", ее муж попал в психиатрическую больницу.

Все свое горе женщина начинает изливать на других людей: включается в травлю Пастернака, пишет донос на Мартынова. Миловидная старушка с ангельским взором выплеснула всю жизнь копившийся страх и отчаяние на своих коллег. В последние годы Инбер занималась переводами поэтических произведений с украинского и французского.


Умерла в ноябре 1972 года в Москве. Об ушедших вспоминают только хорошее. И Вера Михайловна навсегда останется в памяти читателей одним из мастеров пера, о которых она говорила: "Пока мы работаем, нас ни пуля, ни смерть не возьмет..."

Былы в истории литературы и ещё одна очень светлая и незаслуженно забытая личность - дочь дедушки Корнея. Что и говорить - и сегодня вызывает огромный интерес.

Ваши руки пахнут апельсином.

На экране - дальние края.

И в пути, волнующем и длинном,

Всюду вместе, всюду вы и я.

В первый раз я вижу воды Нила.

Как велик он, дивен и далек!

Знаешь, если бы ты меня любила,

Я сгорел бы, точно уголек.

Свет и шум. Глаза болят от света...

Черный кофе буду дома пить,

Думаю, что вы смеетесь где-то

И меня не можете любить.

Быстро-быстро донельзя дни пройдут, как часы...

Быстро-быстро донельзя дни пройдут, как часы,

Дни пройдут, как часы.

Лягут синие рельсы от Москвы до Шаньси,

От Москвы до Шаньси.

И мелькнет над перроном белокрылый платок,

Поезд вихрем зеленым улетит на восток,

Унесет на восток...

Будут рельсы двоиться, убегая вперед,

Улетая вперед,

До китайской границы от московских ворот,

От Никитских ворот.

Запоет, затоскует колесо колесу...

Образ твой с поцелуем я с собой унесу,

Я с собой унесу.

Застучат переклички паровозных встреч,

Паровозных встреч.

Зазвучит непривычно иностранная речь,

Очень странная речь,

И сквозь струи косые передумаю вновь:

За кордоном Россия, за кордоном любовь,

За кордоном любовь...

Васька свист в переплете

1. Что происходило в пивной

Как ни странно, но вобла была

(И даже довольно долго)

Живой рыбой, которая плыла

Вниз по матушке по Волге.

А горох рос вдоль степных сел

И завитком каждым

Пил дождь, когда он шел,

А не то - умирал от жажды.

Непохожая жизнь у них,

И разно бы надо есть их.

А к пиву во всех пивных

Их подают вместе.

И вобла слушает - поют

О Волге, ее отчизне,

А горох смотрит - люди пьют,

Как сам он пил при жизни.

Воблу ест и горох жует

Васька Свист, молодец и хват.

Черные краги, в петлице Добролет,

Во рту папироса Дукат.

Вдруг гороховый стал ком

В горле у Васьки Свиста:

В картузике с козырьком,

Картиночка, красота -

Вошла, как будто бы отдохнуть

(С нею никто не вошел),

И спокойно так говорит: «Кто-нибудь,

Вытрите мне этот стол».

«Кто-нибудь» в грязном фартуке стол обтер,

Села она у стены.

Васька Свист глядит на нее в упор,

А она хоть бы хны.

На эстраду гитарный спец влез,

Дзинь-дзинькает так и так.

Разносят раков-деликатес:

Сорок копеек рак.

Васька Свист за соседний стол глядит

И, опутан гитарной игрой,

Двух раков берет в кредит, -

Один, между прочим, с икрой.

Васька Свист на вид хотя и прост,

Но он понимает людей.

Он берет рака за алый хвост

И, как розу, подносит ей.

Рвись, гитара, на тонкой ноте.

Васька Свист, любовь тая:

Отчего ж, говорит, вы не пьете,

Гражданочка вы моя.

И вот за столиком уже двое.

Ах, ручка - живой магнит.

Ах картузик, зачем он так ловко скроен,

Зачем он так крепко сшит.

И вобла, рыбьи глаза сузив,

Слушает час подряд,

Что говорит шерстяной картузик

И что папироса Дукат.

Картузик шепчет: - Решайся сразу.

Ты, видать, таков.

Вырезать стекло алмазом -

Пара пустяков.

Зашибешь, говорит, классно,

Кошельки готовь.

Ты, говорит, возьмешь, говорит, себе, говорит, кассу.

И, говорит, мою, говорит, любовь.

Звенит, рассыпается струнный лад,

Гороховый говорок.

Выходит за дверь папироса Дукат,

И рядом с ней козырек.

2. Что сказал милиционер своему начальнику

Нога шибко болит. За стул

Спасибо, товарищ начальник.

Стою это я на своем посту,

А пост у меня дальний.

Стою в порядке. Свисток в руке.

Происшествий нет. Луна тут.

(В эту пору в березняке

До чего соловьи поют!)

Вдруг вижу: идет с угла

(А я отродясь не пил)

Женщина, в чем мать родила.

На голове кэпи.

Годов, примерно, двадцати.

Ну, думаю, однако...

А она: «Яшенька, не свисти», -

Руку, товарищ начальник, жмет,

Девушка - первый сорт.

Эх, думаю, чорт.

Делаю два шага.

Вдруг, слышу, стекло - звяк...

Бросил девку, схватил наган,

Эх, думаю, дурак.

Кинулся за дрова.

Здесь, думаю, где-нибудь.

Он - выстрел. Я два.

Он мне в ногу. Я ему в грудь.

Дело его слабо.

Я же, хоть я и цел,

Виновен в том, что бабу

Я не предусмотрел.

3. Что сказал в больнице дежурный врач

Пульс сто двадцать.

Сердечная сумка задета.

Начнет задыхаться -

Впрыскивайте вот это.

Хоронить еще рано,

Лечить уже поздно.

Огнестрельная рана.

Положенье серьезно.

4. Что сказал перед смертью Васька Свист

Поглядела карым глазом.

«Ты, видать, таков:

Вырезать стекло алмазом -

Пара пустяков».

Что касается бокса -

Я, конечно, на ять

Почему я разлегся,

Когда надо бежать?!

Потихоньку вылазьте,

Не споткнитесь, как я.

Дайте ручку на счастье,

Золотая моя.

Как ее имя?

Кто это?.. Стой!..

Восемь гривен

Я должен в пивной.

Крышка. Убили.

Главное - жжет

В плохой ты, Василий,

Попал переплет...

5. Что было написано в газете

Ограбленье склада (петит),

Обдуманное заране.

Товар найден.

Грабитель убит.

Милиционер ранен.

Волна без пены. Солнце без огня...

Волна без пены. Солнце без огня.

Зайчата на сырой полянке.

Как это чуждо мне, южанке,

Как это странно для меня.

В недоумении я чту весны чужой

Мне непонятные красоты:

Стыдливое цветенье хвой

И зори бледные, как соты.

Но как меня томит и гложет

Мечта о небе синего синей!

И северной весне в душе моей

Созвучья нет и быть не может.

К годовщине Октября

Даже для самого красного слова

Не пытаюсь притворяться я.

Наша память — это суровая

Неподкупная организация.

Ведет учет без пера и чернила

Всему, что случилось когда-либо.

Помнит она только то, что было,

А не то, что желали бы.

Например, я хотела бы помнить о том,

Как я в Октябре защищала ревком

С револьвером в простреленной кожанке.

А я, о диван опершись локотком,

Писала стихи на Остоженке.

Я писала лирически-нежным пером.

Я дышала спокойно и ровненько,

Л вокруг, отбиваясь от юнкеров,

Исходили боями Хамовники.

Я хотела бы помнить пороховой

Дым на улице Моховой,

Возле университета.

Чуя смертный полет свинца,

Как боец и жена бойца,

Драться за власть Советов,

Невзирая на хлипкий рост,

Ходить в разведку на Крымский мост.

Но память твердит об одном лишь:

«Ты этого, друг мой, не помнишь».

История шла по стране напрямик,

Был полон значения каждый миг,

Такое не повторится.

А я узнала об этом из книг

Или со слов очевидцев.

А я утопала во дни Октября

В словесном шитье и кройке.

Ну что же! Ошибка не только моя,

Но моей социальной прослойки.

Если б можно было, то я

Перекроила бы наново

Многие дни своего бытия

Закономерно и планово.

Чтоб раз навсегда пробиться сквозь это

Напластование фактов,

Я бы дала объявленье в газету,

Если б позволил редактор:

«Меняю уютное, светлое, теплое,

Гармоничное прошлое с ванной —

На тесный подвал с золотушными стеклами,

На соседство гармоники пьяной».

Меняю. Душевною болью плачу.

Но каждый, конечно, в ответ: «Не хочу».

Пафос мне не свойствен по природе.

Буря жестов. Взвихренные волосы.

У меня, по-моему, выходит

И сейчас средь песенного цикла,

Вызванного пафосом торжеств,

К сожаленью, слаб, как я привыкла,

Но пускай не громко, неужели

Не скажу о том, что, может быть,

Есть и у поэта достиженья,

О которых стоит говорить?

Он (поэт), который с неохотой

Оторвался от былой главы,

Он, который в дни переворота

С революциями был на «вы»,

Он, который, вырванный с размаху

Из своих ненарушимых стeн,

Был подвержен страху смерти, страху

Жизни, страху перемен,—

Он теперь, хоть он уже не молод

И осталась жизни только треть,

Меньше ощущает жизни холод

И не так боится умереть.

И ему почти уже неведом

Страх перед последнею межой.

Это есть поэтова победа

Над своей старинною душой.

И, живя и ярче и полнее,

Тот, о ком сейчас я говорю,

Это лучшее, что он имеет,

Отдает сегодня Октябрю.

Все вмещает: полосы ржаные...

Все вмещает: полосы ржаные,

Горы, воды, ветры, облака -

На земной поверхности Россия

Занимает пол-материка.

Четверть суток гонит свет вечерний

Солнце, с ней расстаться не спеша,

Замыкает в круг своих губерний

От киргизских орд до латыша.

Близкие и дальние соседи

Знали, как скрипят ее возы.

Было все: от платины до меди,

Было все: от кедра до лозы.

Долгий век и рвала и метала,

Распирала обручи границ,

Как тигрица логово, - меняла

Местоположение столиц.

И мечась от Крыма до Китая

В лапищах двуглавого орла,

Желтого царева горностая

Чортовы хвосты разорвала.

И летит теперь нага под небом,

Дважды опаленная грозой,

Бедная и золотом, и хлебом,

Бедная и кедром, и лозой,

Но полна значения иного,

Претерпевши некий страшный суд.

И настанет час - Россию снова

Первою из первых нарекут.

Всему под звездами готов

Его черед.

И время таянья снегов

И тучи мая на гранит

Прольет печаль.

И лунный луч осеребрит

И запах обретет вода

И плеск иной,

И я уеду, как всегда,

И мы расстанемся, мой свет,

Моя любовь,

И встретимся с тобой иль нет

Девушка из Нагасаки

Он юнга, родина его - Марсель,

Он обожает ссоры, брань и драки,

Он курит трубку, пьёт крепчайший эль

И любит девушку из Нагасаки.

У ней такая маленькая грудь,

На ней татуированные знаки...

Но вот уходит юнга в дальний путь,

Расставшись с девушкой из Нагасаки...

Приехал он. Спешит, едва дыша,

И узнаёт, что господин во фраке

Однажды вечером, наевшись гашиша,

Зарезал девушку из Нагасаки.

День окончен... Делать нечего...

День окончен... Делать нечего...

Вечер снежно-голубой...

Хорошо уютным вечером

Нам беседовать с тобой...

Чиж долбит сердито жердочку,

Будто клетка коротка...

Кошка высунула мордочку

Из-под теплого платка...

«Значит, завтра будет праздница?»

«Праздник, Жанна, говорят!»

«Все равно! Какая разница!

Лишь бы дали шоколад!»

«Будет все, мой мальчик маленький!

Будет даже снежный бал...

Знаешь, повар в старом валенке

Утром мышку увидал!»

«Мама! Ты всегда проказница!

Я не мальчик! Я же дочь!»

«Все равно, какая разница!

Спи мой мальчик, скоро ночь...

Домой, домой!..

Скворец-отец,

Скворчиха-мать

И молодые скворушки

Сидели как-то вечерком

И оправляли перышки.

Склонялись головы берез

Над зеркалом пруда,

Воздушный хоровод стрекоз

Был весел, как всегда.

И белка огненным хвостом

Мелькала в ельнике густом.

«А не пора ли детям спать?—

Сказал скворец жене.—

Нам надобно потолковать

С тобой наедине».

И самый старший из птенцов

Затеял было спор:

«Хотим и мы в конце концов

Послушать разговор».

А младшие за ним: «Да, да,

Вот так всегда, вот так всегда».

Но мать ответила на то:

«Мыть лапки, и — в гнездо!»

Когда утихло все кругом,

Скворец спросил жену:

«Ты слышала сегодня гром?»

Жена сказала: «Ну?» —

«Так знай, что это не гроза,

А что — я не пойму.

Горят зеленые леса,

Река — и та в дыму.

Взгляни, вон там из-за ветвей,

Уже огонь и дым.

На юг, чтобы спасти детей,

Мы завтра же летим».

Жена сказала: «Как на юг?

Они же только в школе.

Они под крыльями, мой друг,

Натрут себе мозоли.

Они летали, ну, раз пять

И только до ворот.

Я начала лишь объяснять

Им левый поворот.

Не торопи их, подожди.

Мы полетим на юг,

Когда осенние дожди

Начнут свое тук-тук».

И все же утром, будь что будь,

Скворец решил: «Пора!»

Махнула белка: «В добрый путь,

Ни пуха ни пера!»

И вот на крылышках своих

Птенцы уже в пути.

Отец подбадривает их:

«Лети, сынок, лети.

И ничего, что ветер крут.

И море не беда.

Оно — как наш любимый пруд,

Такая же вода.

Смелее, дочка, шире грудь».—

«Ах, папа, нам бы отдохнуть!» -

Вмешалась мать:

«Не плачьте,

Мы отдохнем на мачте.

Снижайтесь. Левый поворот.

Как раз под нами пароход,

Его я узнаю».

Но это был военный бот,

Он вел огонь в бою.

Он бил по вражеским судам

Без отдыха и сна,

За ним бурлила по пятам

Горячая волна.

«Горю, спасайте же меня!» —

Вскричал один птенец.

Его лизнул язык огня,

И это был конец.

«Мой мальчик»,— зарыдала мать

«Мой сын»,— шепнул отец.

И снова лётное звено,

В разрывах огневых,

Летит, утратив одного,

Спасая остальных.

И, наконец, навстречу им

Раскинулся дугой,

За побережьем золотым

Оазис голубой.

Туда слетелись птицы

Со всех концов земли:

Французские синицы,

Бельгийские щеглы,

Норвежские гагары,

Голландские нырки.

Трещат сорочьи пары,

Воркуют голубки.

Успели отдышаться

От пушек и бойниц.

Глядят — не наглядятся

На здешних райских птиц.

Одна, с жемчужным хохолком,

На розовой ноге,

Вся отразилась целиком

В лазоревой воде.

Другая в воздухе парит,

Готовая нырнуть,

И чистым золотом горит

Оранжевая грудь.

А третья, легкая, как пух,

И синяя, как ночь,

Передразнила этих двух

И улетела прочь.

Плоды, их пряный аромат,

Обилие сластей —

Все это настоящий клад

Для северных гостей.

Но с каждым днем все тише

Их щебет, все слабей.

По черепичной крыше

Тоскует воробей.

Исплакалась сорока,

Что ей невмоготу,

Что ветер тут — сирокко —

Разводит духоту.

Ей зимородок вторит:

«Я к зною не привык.

И до чего же горек

Мне сахарный тростник».

А ласточки-касатки

Летают без посадки,

Все ищут целый день

Колодец и плетень.

И стал благословенный юг

Казаться всем тюрьмой.

Все чаще слышалось вокруг:

«Хотим домой, домой!»—

«Домой, всем хищникам на зло!—

Журавль провозгласил.—

Кто «за», прошу поднять крыло».

И точно ветром их взмело,

Взлетели сотни крыл.

И в сторону родных границ,

Дорогою прямой,

Под облаками туча птиц

Легла на курс — домой.

А подмосковные скворцы,

Знакомая семья,

Какие стали молодцы

И дочь и сыновья.

Как им легко одолевать

И ветер и мокреть.

Как чтут они отца и мать,

Успевших постареть.

«Гляди-ка, мама, вон корабль,

И папа отдохнет».—

«Вниманье,— приказал журавль,

Разведчики, вперед!»

И донесли кукушки,

Что весел рулевой

И что чехлами пушки

Укрыты с головой.

Противник незаметен,

Повсюду тишина.

И, видимо, на свете

Окончилась война.

И начали садиться

На плотные чехлы:

Французские синицы,

Бельгийские щеглы.

Счастливых щебетаний

И возгласов не счесть.

Щебечут на прощанье

Друг другу обещанье:

«Напишем. Перья есть!»

И разлетелся птичий хор

По множеству дорог.

Но долго боевой линкор

Забыть его не мог.

Все слушал, напрягая слух,

Глядел на облака,

И все садился легкий пух

На куртку моряка.

Еще стояли холода

Во всей своей красе.

Еще белели провода

Можайского шоссе.

Один подснежник-новичок

Задумал было встать,

Уже приподнял колпачок

И спрятался опять.

В мохнатом инее седом

Столетняя сосна.

И все же где-то подо льдом

Уже журчит весна.

С деревьев белые чепцы

Вот-вот уже спадут.

«Мы дома,— говорят скворцы,

Мы не замерзнем тут».

Летят над зеркалом пруда,

Где отражен рассвет.

А вдруг скворешня занята?

А вдруг скворешни нет?

Но белка голубым хвостом

Махнула в ельнике густом:

«Привет, друзья, привет!

Как долетели? Как дела?

Я вам квартиру сберегла,

Я там ремонт произвела,

Живите в ней сто лет...»

Умывшись с головы до ног,

Уселись старики-скворцы

В скворешне на порог,

Сказали: «Мы уж не певцы,

А ты вот спой, сынок».

Еще застенчивый юнец

Сначала все робел,

Насвистывал. И, наконец,

Настроившись, запел.

О том, какие бы пути

Куда бы ни вели,

Но в целом свете не найти

Милей родной земли.

Он разливался ручейком,

Как будто был апрель,

Как будто маленьким смычком

Выделывая трель.

Она из глубины души

Легко лилась в эфир.

Как эти песни хороши,

И как прекрасен мир!

Душе, уставшей от страсти,

От солнечных бурь и нег,

Дорого легкое счастье,

Счастье - тишайший снег.

Счастье, которое еле

Бросает звездный свет;

Легкое счастье, тяжеле

Которого нет.

Ещё одна разлука

Над лесными берегами

Ночи нет и нет.

Как вода с вином, на Каме

Северный рассвет.

И на золоте глубинном -

До чего легки -

Точно крови голубиной

Светлые мазки.

А в Москве об эту пору,

Меж квадратных стен,

Говорят по телефону,

Слушают «Кармен».

И не знают, занятые,

Сидя за дверьми,

Что за ночи золотые

Водятся в Перми.

Сяду я в зелёный «пульман»:

«Не грусти дружок».

Неожиданно, как пуля,

Вылетит гудок.

Жадно глядя в одну точку,

Я прильну к окну.

Я батистовым платочком

Из окна махну.

И колёса (вот работа)

Забормочут в такт:

«Что-то, что-то, что-то, что-то,

Что-то тут не так».

Ну, прощай! Прошло и будет.

Что нам до колёс.

Не такие же мы люди,

Чтоб грустить до слёз.

Мы с тобою знаем оба

(В этом вся и суть),

Что у каждого особый,

Свой отдельный путь.

Ну, прощай! Махну платочком,

Тише стук сердец.

Всё туманней, меньше точка.

Точка. И конец.

Желтее листья. Дни короче

(К шести часам уже темно),

И так свежи сырые ночи,

Что надо закрывать окно.

У школьников длинней уроки,

Дожди плывут косой стеной,

Лишь иногда на солнцепеке

Еще уютно, как весной.

Готовят впрок хозяйки рьяно

Грибы и огурцы свои,

И яблоки свежо-румяны,

Как щеки милые твои.

Улыбку перед сном;

Но все еще полна любовью, точно колос

Но все еще клонюсь. Идущий мимо,

Пройди, уйди, не возвращайся вновь:

Еще сильна во мне, еще неодолима

1919, Одесса

Залпы Победы

Улицы, ограды, парапеты,

Толпы... Толпы... Шпиль над головой,

Северным сиянием победы

Озарилось небо над Невой.

Гром орудий, но не грохот боя.

Лица... Лица... Выраженье глаз.

Счастье... Радость... Пережить такое

Сердце в состоянье только раз.

Слава вам, которые в сраженьях

Отстояли берега Невы.

Ленинград, незнавший пораженья,

Новым светом озарили вы.

Слава и тебе, великий город,

Сливший во едино фронт и тыл.

В небывалых трудностях который

Выстоял. Сражался. Победил.

1944, Ленинград

про войну

Как сладостно, проживши жизнь счастливо...

Как сладостно, проживши жизнь счастливо,

Изведав труд и отдых, зной и тень,

Упасть во прах, как спелая олива

В осенний день.

Смешаться с листьями... Навеки раствориться

В осенней ясности земель и вод.

И лишь воспоминанье, точно птица,

Пусть обо мне поет.

Книга пахнет духами...

Книга пахнет духами,

Или пахнут сами слова.

Я бы так хотела быть с вами.

Я одна. Болит голова.

От легких касаний мигрени

В ушах и шепот, и звон.

И вечер совсем осенний.

И вечер в меня влюблен.

У него музыкальные пальцы.

Он играет на стеклах окна.

Он играет, и падают капли,

Точно слезы, на старые пальцы.

Где вы? Что вы? Вы рыцарь ли? Раб ли?..

Я сегодня опять влюблена.

Он был напудрен и в гриме.

Он сказал мне, стоя у кулисы:

Я недавно слышал ваше имя

У одной нашей актрисы.

Кусая свой рыжий волос,

Я спросила: - Да? Ну и что же?

Вы совсем на себя не похожи.

Рабочие, нам мешая,

Тащили картонные скалы.

Я думал, что вы большая,

А вы дитенок малый.

И он ушел на сцену, дождавшись знака,

А я не знала,

Смеяться мне или плакать.

Лучи полудня тяжко пламенеют.

Вступаю в море, и в морской волне

Мои колена смугло розовеют,

Как яблоки в траве.

Дышу и растворяюсь в водном лоне,

Лежу на дне, как солнечный клубок,

И раковины алые ладоней

Врастают в неподатливый песок.

Дрожа и тая, проплывают челны.

Как сладостно морское бытие!

Как твердые и медленные волны

Качают тело легкое мое!

Так протекает дивный час купанья,

И ставшему холодным, как луна,

Плечу приятны теплые касанья

Нагретого полуднем полотна.

Месяцы нас разделили,

Я даже не знаю, где ты,

Какие снега или пыли

Заметают твои следы.

Город большой или дом лишь

Замыкают твое бытие,

И помнишь ты или не помнишь

Самое имя мое?

Много близких есть путей и дальних...

Много близких есть путей и дальних,

Ты же отвергаешь все пути.

И тебе от глаз моих печальных

Я тебя улыбкой не балую,

Редко-редко поцелуй отдам,

Но уж не полюбишь ты другую,

Знаешь сам.

Через дни твои и ночи тоже

Прохожу, как огненная нить.

Говоришь ты: «Тяжело, о боже,

Так любить».

Я ж гореть готова ежечасно,

Быть в огне с утра до темноты,

Только бы любить, хоть и напрасно,

Москва в Норвегии

Облаков колорит

О зиме говорит.

Пахнет влагой и хвоей,

Как у нас под Москвою.

Мох лежит под сосной,

Как у нас под Москвой.

Все как дома,

И очень знакомо.

Только воздух не тот,

Атмосфера не та,

И от этого люди другие,

Только люди не те, что у нас,

Не похожи, мои дорогие.

Дорогие друзья, я писала не раз,

Что разлука — большая обуза.

Что разлука — змея.

И действительно, я

Не должна уезжать из Союза.

За границей легко только первые дни,

В магазине прилавок наряден.

(До чего хороши

Эти карандаши,

Эти перья и эти тетради!)

А какие здесь есть города! Например,

Старый Берген, который недаром

(Это скажет вам каждый порядочный гид)

Знаменит

Своим рыбным базаром.

Голубая макрель, золотая треска

На холодном рассвете багровом.

Я взглянула на рыбу —

И в сердце тоска

Вдруг впилась мне крючком рыболовным.

Я припомнила ясно: в корзине, в ведре ль,

Распластав плавников острия,

Та же белая в синих полосках макрель,

Только звали ее «скумбрия».

И какая чудесная юность была

В те часы на песке под горой!

И какая огромная жизнь пролегла

Между этой и той скумбрией!

И печаль об исчезнувшей прелести дней

Полоснула меня, как ножом.

И подумала я: «Ничего нет грустней

Одиночества за рубежом».

Только вижу: у рыбного ряда стоит,

Упершись рукавицей в бедро,

В сапогах и брезенте, назад козырек,

Ну, точь-в-точь паренек

Из метро.

Я невольно воскликнула: «Ах ты,

Из какой это вылез он шахты?»

Он ко мне по-норвежски (а я ни гугу),

По-иному он, вижу, не слишком.

Неужели же, думаю, я не смогу

Побеседовать с этим парнишкой?

И, доставши блокнот, так, чтоб он увидал.

На прилавке под рыбным навесом

Я рисую родимого моря овал

И пишу по-латински «Odessa».

И тогда паренек на чужом берегу

Улыбается мне, как рыбак рыбаку.

Паренек улыбается мне от души,

Он берет у меня карандаш.

(До чего хороши

Эти карандаши,

Если держит их кто-нибудь наш!)

Он выводит знакомое слово «Moskwa».

И от этого слова — лучи.

(До чего хорошо, что иные слова

Даже в дальних краях горячи!)

Он приветствует в эту минуту Союз,

Он глядит хорошо и всерьез.

И, содрав рукавицу и сбросив картуз,

Он трясет мою руку до слез.

Хорошо, что на грусть мы теряем права

И что, как бы он ни был далек,

Человек с удивительным словом «Москва»

Не бывает нигде одинок.

На мотив народной песни

Всю-то я вселенную проехал,

Любовался блеском всех светил.

Мне и тучи были не помехой,

Мне и гром препятствий не чинил.

Молния однажды между пальцев

У меня скользнула невзначай.

И кометы, вечные скитальцы,

Мне кричали: «Здравствуй и прощай!»

Я гостил у радуги под кровом,

Подходил я к солнца рубежам.

Видел я, как в облаке пуховом

Месяц новорожденный лежал.

Из конца в конец, по звездным вехам,

Даже Млечный путь я обошел...

Всю-то я вселенную проехал,

Но второй России не нашел.

Надо мной любовь нависла тучей,

Помрачила дни,

Нежностью своей меня не мучай,

Лаской не томи.

Уходи, пускай слеза мешает

Поглядеть вослед.

Уходи, пускай душа не знает,

Был ты или нет.

Расставаясь, поцелую, плача,

Ясные глаза.

Пыль столбом завьется, не иначе

Как гроза.

В поле рожь.

Не поймешь.

Через час на вёдро золотое

Выглянет сосед

И затопчет грубою стопою

Милый след.

Наша биография

Лошадка добрая моя,

По имени Пегас,

Ты тут как тут, чуть только

Отдам тебе приказ.

Не будь бы этого, беда —

Ходить бы мне пешком.

И только редко, иногда,

Ты молвишь мне тишком:

«Хозяюшка, повремени,

Дозволь передохнуть.

Невыносимые ремни

Мне натрудили грудь.

Путей-дорог не разузнав.

Я попадал в затор.

Карабкаясь по крутизнам,

Я ноги поистер».

Пегашка, верный мой конек,

Друг сердца моего,

Чтоб ты чего-нибудь не мог.—

Не может быть того.

Твоя испытанная прыть

Другим коням пример.

А ну-ка... надо повторить

И взять вон тот барьер...

Но надо думать, как-никак

Настанет день такой,

Когда удастся, мой бедняк,

Уйти нам на покой.

Оставив небогатый кров,

Неприхотливый скарб,

Возьмем с тобой последний ров,

Последний наш эскарп.

Перемахнем через плато,

А там — ручей и луг,

Где будет нами испито

Спокойствие, мой друг.

Старинный рыцарский пейзаж,

Приют усталых душ;

Кому придет такая блажь —

Искать такую глушь!

Живем мы, дней не торопя,

Спокойные душой.

Тревожу редко я тебя

Прогулкой небольшой.

Но чу!.. Из-за кольца лесов

Донесся в наш приют

Какой-то звук, какой-то зов —

И ты уж тут как тут.

«Хозяюшка, поторопись!

Темнеет. Путь далек.

Попробуем сначала рысь,

А там пойдем в галоп».

И снова, юные, как встарь,

Летим, барьер беря.

Горит над нами, как янтарь,

Закатная заря...

И так, покуда не погас

Вечерний этот свет,

Мы неразлучны, мой Пегас,

И нам покоя нет.

Все тот же путь, все тот же кров,

На радости скупой.

И так — пока могильный ров

Нас не возьмет с тобой.

Победительница

Снег, бездорожье, горячая пыль, суховей.

Минное поле, атака, свинцовая вьюга —

Все испытала, в походной шинели своей,

Ты, боевая подруга.

Ты уезжала с заводом своим на Урал.

Бросила дом свой, ни разу о нем не заплакав.

Женским рукам удивлялся горячий металл,

Но покорялся, однако.

Мы — победители. Пушечный грохот утих.

Минуло время тяжелой военной заботы.

Вспомнила ты, что, помимо профессий мужских,

Женщина прежде всего ты.

Мартовский солнечный день. Голубая капель

Точит под крышей себе ледяную лазейку.

В комнате тихо, светло. У стены — колыбель

Под белоснежной кисейкой.

Мягкую обнял подушечку сонный малыш.

Нежное солнце сквозит в золотых волосенках.

Руку поднявши, ты шепчешь: «Пожалуйста... тшшш,

Не разбудите ребенка».

Поцелуй же напоследок...

Поцелуй же напоследок

Руки и уста.

Ты уедешь, я уеду -

В разные места.

И меж нами (тем синее,

Чем далече ты)

Расползутся, точно змеи,

Горные хребты.

И за русскою границей

Обрывая бег,

Разметаются косицы

Белокурых рек.

И от северного быта

Устремляясь вниз,

Будешь есть не наше жито,

А чужой маис.

И когда, и сонный чуток,

Ты уснешь впотьмах,

Будет разница в полсуток

На моих часах.

Налетят москиты злые,

Зашумит гроза,

Поцелуешь ты косые

Черные глаза.

И хотя бы обнял тыщи

Девушек, любя,

Ты второй такой не сыщешь

Пары для себя.

И плывя в края иные

По морской воде,

Ты второй такой России

Не найдешь нигде.

Проект памятника

Мы Красной Пресне слово предоставим,

Продлим регламент Ленинским горам,

Откуда вся Москва, в красе и славе,

Открыта солнцу, звездам и ветрам.

Вокзалы негодуют: в чем причина?

Запрашивает площадь: как ей быть,

Монументальным мрамором почтить?

В Сокольниках один заветный просек,

Где Ленин был на елке у ребят,

Уже давно о памятнике просит,

Деревья все об этом шелестят.

Но существует мнение иное...

Быть может, не в Сокольниках, а тут,

Перед Большим театром, где весною

Так трогательно яблони цветут.

Чтоб перед нами прошлое воскресло

(Оно и так вовеки не умрет),

Пускай, присев на стул или на кресло,

Ильич листает бронзовый блокнот.

Не там на высоте, не в отдаленье,

На фоне облаков и птичьих крыл,

А рядом, с нами. Здесь... При жизни Ленин,

Мы знаем, возвышаться не любил.

Пусть будет памятник такого роста,

Чтобы уже ребенок лет пяти

Без мамы смог бы дотянуться просто

И положить у ног его цветы.

Прохладнее бы кровь и плавников бы пара,

И путь мой был бы прям.

Я поплыла б вокруг всего земного шара

По рекам и морям.

Безбровый глаз глубоководной рыбы,

И хвост, и чешуя...

Никто на свете, даже ты бы,

Не угадал, что это я.

В проеденном водой и солью камне

Пережидала б я подводный мрак,

И сквозь волну казалась бы луна мне

Похожей на маяк.

Была бы я и там такой же слабой,

Как здесь от суеты.

Но были бы ко мне добрее крабы,

Нежели ты.

И пусть бы бог хранил, моря волнуя,

Тебя в твоих путях,

И дал бы мне окончить жизнь земную

В твоих сетях.

Пять ночей и дней

(На смерть Ленина)

И прежде чем укрыть в могиле

Навеки от живых людей,

В Колонном зале положили

Его на пять ночей и дней...

И потекли людские толпы,

Неся знамена впереди,

Чтобы взглянуть на профиль желтый

И красный орден на груди.

Текли. А стужа над землею

Такая лютая была,

Как будто он унес с собою

Частицу нашего тепла.

И пять ночей в Москве не спали

Из-за того, что он уснул.

И был торжественно-печален

Луны почетный караул.

Расставаясь, поцелую, плача...

Расставаясь, поцелую, плача,

Ясные глаза.

Пыль столбом завьется, не иначе,

Как гроза.

Грянет гром. Зашепчет, как живая,

В поле рожь.

Где слеза, где капля дождевая -

Не поймешь.

Через час на ведро золотое

Выглянет сосед

И затопчет грубою стопою

Милый след.

Священная война

От русских сел до чешского вокзала,

От крымских гор до Ливии пустынь,

Чтобы паучья лапа не всползала

На мрамор человеческих святынь,

Избавить мир, планету от чумы -

Вот гуманизм! И гуманисты мы.

А если ты, Германия, страна

Философов, обитель музыкантов,

Своих титанов, гениев, талантов

Предавши поруганью имена,

Продлишь кровавый гитлеровский бред,-

Тогда тебе уже прощенья нет.

Сдается квартира

Однажды дала объявленье

«Сдается квартира с отдельной

Калиткой.

Покой, тишина. Огород

Вода. Освещение.

Первый этаж».

Едва появилось в лесу

Объявленье,

Тотчас же вокруг началось

Оживленье.

Откликнулись многие.

С вышки своей

В рабочем костюме

Сошел муравей.

Нарядная, в перьях, явилась

Амфибия (это такая

Пришла с головастиком

(Юркий малыш!),

Потом прилетела

Летучая мышь.

А там и светляк —

Уже час был не ранний —

Приполз на квартирное

Это собранье,

И даже принес, чтоб не сбиться

Зеленую лампочку в четверть

Уселись в кружок. Посредине

И тут началась настоящая

Что, дескать, и комната

Только одна.

И как это так:

Почему без окна?

«И где же вода?» —

Удивилась лягушка.

«А детская где же?» —

Спросила кукушка.

«А где освещение?—

Вспыхнул светляк.—

Я ночью гуляю,

Мне нужен маяк».

Летучая мышь

Покачала головкой:

«Мне нужен чердак,

На земле мне неловко».—

«Нам нужен подвал,—

Возразил муравей,—

Подвал или погреб

С десятком дверей».

И каждый, вернувшись

В родное жилище,

Подумал: «Второго такого

Не сыщешь!»

И даже улитка —

Ей стало свежо —

Воскликнула:

«Как у меня хорошо!»

И только кукушка,

Бездомная птица,

Попрежнему в гнезда чужие

Стучится.

Она и к тебе постучит

В твою дверь:

«Нужна, мол, квартира!»

Но ты ей не верь.

Сеттер Джек

Собачье сердце устроено так:

Полюбило - значит, навек!

Был славный малый и не дурак

Ирландский сеттер Джек.

Как полагается, был он рыж,

По лапам оброс бахромой,

Коты и кошки окрестных крыш

Называли его чумой.

Клеенчатый нос рылся в траве,

Вынюхивал влажный грунт;

Уши висели, как замшевые,

И каждое весило фунт.

Касательно всяких собачьих дел

Совесть была чиста.

Хозяина Джек любил и жалел,

Что нет у него хвоста.

В первый раз на аэродром

Он пришел зимой, в снег.

Хозяин сказал: «Не теперь, потом

Полетишь и ты, Джек!»

Биплан взметнул снежную пыль,

У Джека - ноги врозь:

«Если это автомобиль,

То как же оно поднялось?»

Но тут у Джека замер дух:

Хозяин взмыл над людьми.

Джек сказал: «Одно из двух -

Останься или возьми!»

Но его хозяин все выше лез,

Треща, как стрекоза.

Джек смотрел, и вода небес

Заливала ему глаза.

Люди, не заботясь о псе,

Возились у машин.

Джек думал: «Зачем все,

Если нужен один?»

Прошло бесконечно много лет

(По часам пятнадцать минут),

Сел в снег летучий предмет,

Хозяин был снова тут...

Пришли весною. Воздушный причал

Был бессолнечно-сер.

Хозяин надел шлем и сказал:

«Сядьте и вы, сэр!»

Джек вздохнул, почесал бок,

Сел, облизнулся, и в путь!

Взглянул вниз и больше не смог,-

Такая напала жуть.

«Земля бежит от меня так,

Будто я ее съем.

Люди не крупнее собак,

А собак не видно совсем».

Хозяин смеется. Джек смущен

И думает: «Я свинья:

Если это может он,

Значит, могу и я».

После чего спокойнее стал

И, повизгивая слегка,

Только судорожно зевал

И лаял на облака.

Солнце, скрытое до сих пор,

Согрело одно крыло.

Но почему задохнулся мотор?

Но что произошло?

Но почему земля опять

Стала так близка?

Но почему начала дрожать

Кожаная рука?

Ветер свистел, выл, сек

По полным слез глазам.

Хозяин крикнул: «Прыгай, Джек,

Потому что... ты видишь сам!»

Но Джек, припав к нему головой

И сам дрожа весь,

Успел сказать: «Господин мой,

Я останусь здесь...»

На земле уже полумертвый нос

Положил на труп Джек,

И люди сказали: «Был пес,

А умер, как человек».

Скупа в последней четверти луна.

Встает неласково, зарей гонима,

Но ни с какой луною не сравнима

Осенней звездной ночи глубина.

Не веет ветер. Не шумит листва.

Молчание стоит, подобно зною.

От Млечного Пути кружится голова,

Как бы от бездны под ногою.

Не слышима никем, проносится звезда,

Пересекая путь земного взгляда.

И страшен звук из темной глуби сада,

Вещающий падение плода.

Слишком быстро проходит жизнь моя...

Слишком быстро проходит жизнь моя,

Редеет лесной опушкой,

И я - вот эта самая я -

Буду скоро беленькой старушкой.

И в гостиной у дочери моей Жанны,

Одетая по старинной моде,

Буду рассказывать медленно и пространно

О девятьсот семнадцатом годе.

Шумное молодое племя

Будет шептаться с моим зятем:

Бабушка-то... в свое время

Писала стихи... еще с ятем.

По тихому-тихому переулку,

На закате, когда небо золотится,

Я буду выходить на прогулку

В теплом платке и лисицах.

Ты будешь вести меня любовно и учтиво

И скажешь:- Снова сыро. Вот горе!-

И долго мы будем глядеть с обрыва

На красные листья и синее море.

Сороконожки

У сороконожки

Народились крошки.

Что за восхищенье,

Радость без конца!

Дети эти — прямо

Вылитая мама:

То же выраженье

Милого лица.

И стоит пригожий

Дом сороконожий,

Сушатся пеленки,

Жарится пирог,

И стоят в порядке

Тридцать три кроватки,

В каждой по ребенку,

В каждой сорок ног.

Папа с ними в дружбе.

Целый день на службе,

А когда вернется

В теплый уголок,—

Все играют в прятки,

Куклы и лошадки,

Весело смеется

Сам сороконог,

Все растет на свете —

Выросли и дети.

Носится орава

С самого утра.

Мать-сороконожка,

Погрустив немножко,

Говорит: «Пора вам

В школу, детвора».

Но ходить по школам

Невозможно голым,

Согласился с этим

Папа,— ну и что ж?

Мама же сказала:

«Сосчитай сначала,

Сколько нашим детям

Надобно калош».

Для такой работы

Папа вынул счеты.

«Тише, дети, тише!

Папа снял сюртук».

Если каждой ножке

Нужно по калошке,

То для всех детишек

Сколько ж это штук?

«Трижды сорок восемь,

Девять переносим,

Это будет двести,

Да один в уме...»

Захирела печка,

Догорела свечка

Папа с мамой вместе

Счет ведут во тьме.

А когда же солнце

Глянуло в оконце,

Захотелось чаю,

Но сказала мать:

«Слишком много ножек

У сороконожек.

Я изнемогаю».

И пошла гулять.

Видит — в луже тихо

Дремлет аистиха,

Рядом — аистенок

На одной ноге.

Мать сказала плача:

«Аистам удача —

Вот какой ребенок

Нужен был бы мне!

Слишком много ножек

На губе пушок.

А пока, еще ни разу

Не ступив ногой,

Спи, мой мальчик сероглазый,

Зайчик дорогой...

Налепив цветные марки

Письмам на бока,

Сын мне снимки и подарки

Шлет издалека.

Заглянул в родную гавань

И уплыл опять.

Мальчик создан, чтобы плавать,

Мама - чтобы ждать.

Вновь пройдет годов немало...

Голова в снегу;

Сердце скажет: «Я устало,

Больше не могу».

Успокоится навеки,

И уже тогда

Весть помчится через реки,

Через города.

И, бледнея, как бумага,

Смутный, как печать,

Мальчик будет горько плакать,

Мама - будет спать.

А пока на самом деле

Все наоборот:

Мальчик спит в своей постели.

Мама же - поет.

И фланелевые брючки,

Первые свои,

Держат мальчикины ручки,

Пальчики мои.

Такой туман упал вчера,

Так волноваться море стало,

Как будто осени пора

По-настоящему настала.

А нынче свет и тишина,

Листва медлительно желтеет,

И солнце нежно, как луна,

Над садом светит, но не греет.

Так иногда для, бедных, нас

В болезни, видимо опасной,

Вдруг наступает тихий час,

Неподражаемо прекрасный.

Товарищ виноград

У апельсина кожура

Красней гусиных лап.

На родине была жара,

А нынче он озяб.

Такой тут ветер ледяной,

Что стынут даже сосны.

А он, подумайте, в одной

Обертке папиросной.

Впервые снежных звездочек

Он увидал полет,

Застыл до самых косточек

И превратился в лед.

Покрыт пупырышками весь

Бедняга-апельсин.

Он люто замерзает здесь,

Да и не он один.

Вот персик. Он тепло одет,

На нем пушистый ворс,

На нем фланелевый жилет,

И все же он замерз.

А золотистый виноград,

Приехав ночью в Ленинград,

Увидел утром Летний сад

И кинулся к нему.

Он видел — статуи стоят.

И думал: «Я — в Крыму.

Пройдет еще немного дней,

Загар покроет их...»

Раздетых мраморных людей

Он принял за живых.

Но скоро бедный южный гость

Лежал в опилках, весь дрожа,

А холод резал без ножа,

Терзал за гроздью гроздь.

Но в эту же погоду,

На этом же лотке

Антоновские яблоки

Лежали налегке.

Их обнаженной коже

Морозец не мешал,

И было непохоже,

Чтоб кто-нибудь дрожал.

И самое большое

И крепкое из всех

Сказало апельсинам

И винограду: «Эх!

Укрыть бы вас покрепче

От нашинских снегов,

Да ведь не напасешься

На вас пуховиков.

Но вот что я скажу вам,

Товарищ Виноград,

На юге жил ученый,

И у него был сад,

Где изучал замашки он

Фисташки и айвы,

Где, главное, заботился

Он о таких, как вы.

Чтоб вы росли и зрели

Под ветром ледяным,

Чтобы суровый север

Казался вам родным.

Чтоб было вам, как яблокам,

Не страшно ничего.

Зовут его Мичуриным —

Ученого того.

Ему поставлен памятник

В Москве, мои друзья.

В руке он держит яблоко,

Такое же, как я».

В эту же минуту,

Услышав эту речь,

У апельсинов будто

Скатилась тяжесть с плеч.

И сразу встрепенулся

И счастлив был, и рад,

И сладко улыбнулся

Товарищ Виноград.

Трамвай идет на фронт

Холодный, цвета стали,

Суровый горизонт —

Трамвай идет к заставе,

Трамвай идет на фронт.

Фанера вместо стекол,

Но это ничего,

И граждане потоком

Вливаются в него.

Немолодой рабочий —

Он едет на завод,

Который дни и ночи

Оружие кует.

Старушку убаюкал

Ритмичный шум колес:

Она танкисту-внуку

Достала папирос.

Беседуя с сестрою

И полковым врачом,

Дружинницы — их трое —

Сидят к плечу плечом.

У пояса граната,

У пояса наган,

Высокий, бородатый —

Похоже, партизан,

Пришел помыться в баньке,

Побыть с семьей своей,

Принес сынишке Саньке

Немецкий шлем-трофей —

И снова в путь-дорогу,

В дремучие снега,

Выслеживать берлогу

Жестокого врага,

Огнем своей винтовки

шистам счет...

Мелькают остановки,

Трамвай на фронт идет.

Везут домохозяйки

Нещедрый свой паек,

Грудной ребенок — в байке

Откинут уголок —

Глядит (ему все ново).

Гляди, не забывай

У первой мухи головокруженье

От длительного сна:

Она лежала зиму без движенья, -

Теперь весна.

Я говорю:- Сударыня, о небо,

Как вы бледны!

Не дать ли вам варенья, или хлеба,

Или воды?

Благодарю, мне ничего не надо, -

Она в ответ.-

Я не больна, я просто очень рада,

Что вижу свет.

Как тяжко жить зимой на свете сиром,

Как тяжко видеть сны,

Что мухи белые владеют миром,

А мы побеждены.

Но вы смеетесь надо мной? Не надо.-

А я в ответ!

Я не смеюсь, я просто очень рада,

Что вижу свет.

Уехал друг. Еще в окне закат...

Уехал друг. Еще в окне закат,

Что нам пылал, не потускнел нимало,

А в воздухе пустом уже звенят

Воспоминаний медленные жала.

Уехавшего комната полна

Его движеньями и тишиною,

Что я не влюблена и не любима,

Что не боюсь я солнцем быть палима,

И стать смуглей кофейного зерна.

Что я могу присесть легко на тюк,

Вдыхать неуловимый запах чая,

Ни на один вопрос не отвечая,

Ничьих не пожимая нежно рук.

Что перед сном смогу я тихо петь,

Потом сомкну, как девственница, вежды,

И поутру нехитрые одежды

Никто не помешает мне надеть.

Читателю

Читатель мой, ненадобно бояться,

Что я твой книжный шкаф обременю

Посмертными томами (штук пятнадцать),

Одетыми в тисненую броню.

Нет. Издана не пышно, не богато,

В простой обложке серо-голубой,

То будет книжка малого формата,

Чтоб можно было брать ее с собой.

Чтобы она у сердца трепетала

В кармане делового пиджака,

Чтобы ее из сумки извлекала

Домохозяйки теплая рука.

Чтоб девочка в капроновых оборках

Из-за нее бы не пошла на бал,

Чтобы студент, забывши про пятерки,

Ее во время лекции читал...

«Товарищ Инбер,— скажут педагоги,—

Невероятно! Вас не разберешь.

Вы нарушаете регламент строгий,

Вы путаете нашу молодежь».

Я знаю — это не педагогично,

Но знаю я и то, что сила строк

Порою может заменить (частично)

Веселый бал и вдумчивый урок.

Теченье дня частенько нарушая

(Когда сама уйду в небытие),—

Не умирай же, книжка небольшая,

Живи подольше, детище мое!

Шкатулка

Я прячу письма от знакомых женщин...

Их лёгкий смех, их бальную тоску

В шкатулку, что досталась мне от деда,

На дне её - нагая Леда, мизинца меньше, на шелку.

Шкатулка пахнет старыми духами,

Она скрывает все мои капризы,

Мои провалы, финиши и призы,

Как я любил, и как я был любим.

Когда окно в прозрачной дымке тонет,

Концерт окончен, замер шум кулис

Читаю письма я из стёганой шкатулки

От двух сестер, живущих в Смирне в узком переулке,

От двух больных актрис.

Когда мой телефон молчит среди гардин,

Слуга ушёл, и кошка на охоте,

Все письма женщин в позолоте

Прелестно лгут... и я один, один.

Но два письма единственных, безумных

Я положил в сафьяновый Коран.

Бывают дни: я болен, счастлив, пьян,

Я так томлюсь, как пленная вода,

Но их я не читаю никогда.

Энская высотка

Возле полустанка

Травы шелестят.

Гусеницы танка

Мертвые лежат.

Черную машину

Лютого врага

Насмерть сокрушила

Русская рука.

Смелостью и сметкой

Кто тебя сберег,

Энская высотка,

Малый бугорок?

Пламенной любовью

Родину любя,

Кто своею кровью

Защитил тебя?

О тебе лишь сводка

Скажет между строк,

Энская высотка.

Малый бугорок.

Чуть заметный холмик...

Но зато весной

О тебе напомнит

Аромат лесной.

О тебе кузнечик

Меж высоких трав

Простучит далече,

Точно телеграф.

Девушка-красотка

О тебе споет,

Энская высотка,

Малый эпизод.

Песнями, цветами

Век отчизна-мать

Все не перестанет

Сына поминать.

Сентябрь 1942, Ленинград

В 1869 году в семье известного на весь Петербург адвоката Александра Лохвицкого родилась дочь Мария. Девочку, как и впоследствии ее младшую сестру Надю, воспитывали в строгости, но в то же время не мешали им самовыражаться. Надежда позже взяла псевдоним Тэффи и стала знаменитой писательницей. А Мария по какому-то неведомому наитию поменяла имя Мария на Мирру (быть может, узнав из семейной легенды о предсмертных словах ее прадеда, мистика и масона Кондрата Лохвицкого - «ветер уносит запах мирры...») и стала поэтессой.

Мирра всегда тщательно скрывала свой возраст, по возможности убавляя его на несколько лет. Она настолько ввела всех в заблуждение, что биографы стали писать дату ее рождения со знаком вопроса.

В семье Лохвицких все, начиная с прадеда, занимались сочинительством. По словам Мирры, писать стихи она начала с тех пор, как научилась держать перо в руках, а серьезному творчеству предалась с 15 лет. Но она вовсе не собиралась покорять Парнас, стихосложение было для нее скорее физической потребностью. Мирра занималась музыкой и готовилась стать певицей. Серьезность стихов Лохвицкой заметил сын известного историка Всеволод Соловьев. Он собирал материал для своей книги о масонах и поэтому был частым гостем в доме Лохвицких. Соловьев помог Мирре напечатать ее первые стихи.

Творчество Лохвицкой вызвало неподдельный интерес у публики - такая юная, такая талантливая, такой ясный слог. У нее появились поклонники. Игорь Северянин просто боготворил ее. Мирра действительно была очень одаренной и в то же время серьезно увлечена мистикой:

Я жрица тайных откровений,

Во тьме веков мне брезжит день.

В чудесной были воплощений,

В великой лестнице рождений

Я помню каждую ступень...

Ей нравилось играть роль эдакой волшебницы, вакханки, откровенно поющей о любви и чувственной страсти.

Кстати, в то время вообще было в моде представляться демоническим существом, окружать себя тайной и магическими символами. Иван Бунин с восторгом вспоминал о первой встрече с Миррой в редакции «Русской мысли»: «И все в ней было прелестно - звук голоса, живость речи, блеск глаз, эта милая легкая шутливость. Она и правда была тогда совсем молоденькая и очень хорошенькая. Особенно прекрасен был цвет ее лица - матовый, ровный, подобный цвету крымского яблока».

Лохвицкая вышла замуж в 21 год за обрусевшего француза по фамилии Жибер. Он был довольно успешным архитектором, и к тому же очень богатым. Молодые переехали в Ярославль, где Жибер выполнял какой-то заказ. Первые годы совместной жизни прошли, как минутный сон. Замужество стало для Мирры счастьем, которое она воспела в своих стихах. Она была всецело поглощена семьей, мужем и детьми, родила пятерых очаровательных малышей. Жизнь в провинции нисколько не тяготила ее, но и Петербург не казался чужим.

Лохвицкая вернулась в столицу уже известной поэтессой. Если точнее, скандально известной. Критиков возмущала свобода чувств, которую она проповедовала в своих стихах. Они обвиняли Мирру в безнравственности и «тяготении к декадентской похоти». Но чем больше неистовствовали критики, тем популярнее становилась Лохвицкая, тем желаннее было ее появление в самых знатных домах.

Мирра стала постоянной участницей пятниц поэта Константина Случевского. Он был ходячим олицетворением декаданса - мрачный, одетый во все черное, надменный. Писал в основном о мертвецах, кладбище, могилах. И стихи у него получались как гранитное надгробие. Мирре, с ее восторженным отношением к жизни, с ее весной, луной, сиренью, сладостью первых ласк, было не совсем уютно в обществе единомышленников Случевского. Она решила открыть свой салон.

Вскоре этот салон стал самым популярным местом встреч золотой молодежи, которая интересовалась не только поэзией, но и всем понемногу. Лохвицкая принимала гостей лежа на софе, облачившись в вычурное платье, черный бархатный подрясник, и с браслетом на ноге. Внешне она отдавала дань декадансу, но в ее поведении не было поэтической томности, модной в то время. Мирра общалась с гостями просто, остроумно и немного насмешливо. «А где же ваши лира, тирс, тимпан?» - удивлялись впервые увидевшие Мирру. Она в ответ заливалась смехом: «Лира где-то там, не знаю, а тирс и тимпан куда-то затащили дети». В общем, в салоне Лохвицкой всем было очень легко и по-домашнему уютно, к тому же там всегда отменно кормили. К Лохвицкой частенько заходил авторитетный критик Аким Волынский. Вот как он описывал вечера в ее доме: «В домашнем быту это была скромнейшая и, может быть, целомудреннейшая женщина, всегда при детях, всегда озабоченная хозяйством. Она принимала гостей на еврейский лад: показывала своих детей, заботливо угощала вареньем и всяческими сластями. В Лохвицкой блестящим образом сочетались черты протоарийской женщины с амуреточными импульсами, изливающимися лишь в стихах».

Но так продолжалось не всегда. Амуреточным импульсам в один прекрасный день стало тесно на бумаге. В начале марта 1898 года в жизни Мирры появился Константин Бальмонт.

Я знал, что, однажды тебя увидав,

Я буду любить тебя вечно.

Из женственных женщин богиню

избрав,

Я жду и люблю бесконечно.

Для Лохвицкой Бальмонт стал воплощенным героем ее стихов. Она полюбила его за нервность, за боль в напряженном взгляде. Он был легко ранимым. Однажды, прочитав «Крейцерову сонату», Бальмонт попытался покончить с собой, выбросившись из окна. Бальмонт стал для Лохвицкой еще одним ребенком, которого могла утешить только она. И скрывать свои чувства от всех Мирра не хотела:

Лионель, любимец мой,

Днем бесстрастный и немой,

Оживает в мгле ночной

С лунным светом и со мной.

Экзальтированный Бальмонт был просто не в состоянии утаить свои эмоции:

Любить в любви, как ты,

так странно-отрешенно,

Смешав земную страсть с сияньем

сверхземным,

Лаская, быть как ты, быть

любящим бездонно

Сумел бы лишь сюда сошедший

серафим.

***

Общество отказалось понять роман двух поэтов. Разгорелся скандал. О связи Лохвицкой и Бальмонта судачили на каждом перекрестке. Обыватели были не способны осознать, «как редки встречи душ при встрече двух людей», особенно если у этих двух людей есть семьи. Лохвицкая продолжала жить под одной крышей с мужем, Бальмонт со своей второй женой - купеческой дочкой Екатериной Андрее-вой. Но с каждым днем им становилось все труднее встречаться.

Бальмонт первым не выдержал косых взглядов и бежал из Петербурга. Бесконечные переезды, тоска по возлюбленной выкачивали из него все силы. Он продолжал писать, но его стихи, по выражению Валерия Брюсова, были поэтически бессодержательны, вялы по изложению, бесцветны. Бальмонт страдал, и страдания убивали в нем искру божью.

Лохвицкая тоже тяжело пережила разлуку с любимым. Ее мир, в котором правили любовь, луна и весна, рухнул. Теперь ей представлялось, как «во тьме кружится шар земной, залитый кровью и слезами». Лохвицкая ушла в себя. Ее стиль стал более холодным, рассудочным и утонченным: «Я мертвая роза, нимфея холодная...»

Раньше Мирра воспевала красоту, теперь ее божеством стало зло. Лохвицкая ударилась в средневековую фанатику, в мир ведьм, культ сатаны. Она затерялась на фоне других декадентствующих поэтов. Ее стали забывать. Лохвицкая попыталась найти успокоение в заботе о детях, но не успела. У нее развился туберкулез. В начале века чахотка означала смертный приговор. Мирра не могла бороться с болезнью ни физически, ни морально:

Я хочу умереть молодой,

Не любя, не грустя ни о ком:

Золотой закатиться звездой,

Облететь не увядшим цветком...

Желание Лохвицкой сбылось. Она умерла в 35 лет. По сегодняшним меркам рано, для 1905 года - не очень. Но современникам показалось, что Лохвицкая умерла совсем юной. Северянин посвятил ей стихотворение, в котором есть такие строки:

Мирра в старости зрила врага,

И она умерла молодой...

Во время похорон поэтессы на Никольском кладбище в Петербурге кто-то из многочисленной родни вспомнил легенду о последних словах Кондрата Лохвицкого. Но в суматохе никто не обратил на это внимания.

Лохвицкую очень быстро забыли даже ее современники и коллеги по перу.

О ней вспомнили пару лет назад. Ее стихи очень органично легли на современную музыку. Кристина Орбакайте вознесла песню, начинающуюся словами «Если б счастье мое было вольным орлом», на верхние строчки российского хит-парада.

Наталия Цветова

Замечания

Конечно же, не опровергая эту статью, необходимо уточнить некоторые детали.

Во-первых, Мирра Лохвицкая никогда не была столь поэтически-значима в литературной жизни России конца XIX и начала XX вв. Отношение тогдашнего поэтического мира к ней было исключительно внешне-богемным; салоны, интриги, сплетни, скандалы… Не к её стихам тянулись поэты той поры, а к её телу (грубо, но точно выражаясь).

Потом, Константин Бальмонт, действительно впечатлительный, даже «по-женски» чувствительный, испытывал к ней чувства, но в той веренице любовниц, которые кружили вокруг него, она была, не совсем, но всё же одной из многих… Этот поэт, исключительно эгоистически-самовлюблённый (самовлюблённый не в самое себя, а в свой гений, в свою исключительность) вообще поступал с влюблёнными в него женщинами жестоко. Не от врождённой жестокости, а от некоего рока, фатума.

Редакция "Претич"

Мария Александровна Лохвицкая (в замужестве Жибер), подписывавшая стихи «Мирра Лохвицкая», ещё при жизни получила имя «Русской Сафо»; любовь была главной темой её творчества, строка «Это счастье - сладострастье» воспринималась как девиз поэтессы.

В её ранних стихах любовь - светлое чувство, приносящее семейное счастье и радость материнства; впоследствии жизнь лирической героини осложняется вторжением греховной страсти, вносящей в её душу разлад. Широкий диапазон этих переживаний помогал стихам, варьирующим одну и ту же тему, не выглядеть однообразными, любовная лирика как бы обретала сюжетность. Все сборники Лохвицкой имели заглавие «Стихотворения» и различались только датировками; возникал своего рода роман в стихах.

Известность Лохвицкой получила несколько скандальный оттенок после её увлечения Бальмонтом («Лионелем»): публичный обмен посланиями в стихах и взаимные посвящения соответствовали присущему Лохвицкой ореолу «вакханки». Однако Бунин , хорошо её знавший и высоко ценивший, отмечал несовпадение этой репутации с реальным человеческим обликом поэтессы: «… мать нескольких детей, большая домоседка, по-восточному ленива…»

Чувственная и жизнелюбивая по поверхности лирика Лохвицкой, воспевающая греховную страсть, таила душевную чистоту и простодушие, глубокую религиозность; склонность к мистицизму явственно сказалась в поздних стихах с их предчувствием близкой смерти.

Одним из главных достоинств Лохвицкой всегда был лёгкий и мелодичный стих (уже первый её сборник 1896 г. был отмечен Пушкинской премией Академии наук). Но последующим поэтическим поколениям её лирика часто казалась лишённой глубокой мысли и традиционной по форме. На поэзию модернизма Лохвицкая заметного влияния не оказала. Едва ли не единственным и фанатическим поклонником её стал Игорь Северянин , создавший своеобразный культ поэтессы; благодаря ему имя Лохвицкой попало в декларации эгофутуристов как их предшественницы.

Умерла от туберкулёза в 36 лет, оставив пятерых детей.

«Русская поэзия серебряного века, 1993»

Мирра Александровна Лохвицкая родилась в 1869 или 1871 году в Петербурге, умерла там же в 1905 году. По окончании московского Александровского института (1888) она жила в Петербурге, Тихвине, Ярославле, Москве и занималась литературной деятельностью. Дебют Лохвицкой относится к 1888 году, она сотрудничала в журналах «Север», «Всемирная иллюстрация», «Северный вестник», «Русская мысль», «Книжка "Недели"», «Труд», «Нива», «Художник» и других изданиях. Известность Лохвицкой принесла поэма «У моря» (1892). Первый сборник «Стихотворений» Лохвицкой издан в 1896 году и отмечен Пушкинской премией, второй том - в 1898 году, третий - в 1900-м, четвёртый - в 1903-м, пятый - в 1904-м. Весьма популярная в конце XIX - начале ХХ века лирика Лохвицкой («русской Сафо») привлекала внимание многих композиторов. На музыку положено 89 её стихотворений, некоторые из них - неоднократно (, , , , , , и др.). На тeксты Лохвицкой романсы писали В. Бюцов, Ю. Блейхман, С. Василенко, Р. Глиэр, Б. Гродзкий, В. Золотарёв, А. Танеев, А. Таскин, В. Муромцевский, К. Тидеман, Н. Соколов, А. Чернявский и другие.

«Песни русских поэтов: Сборник в 2-х т. - Л.: Советский писатель, 1988»

ЛОХВИЦКАЯ, Мирра Александровна - русская поэтесса. Дочь адвоката. Печаталась с 1889 в петербургских изданиях. Первый сборник «Стихотворения» вышел в 1896 (отмечен Пушкинской премией АН). Поэзия Лохвицкой замкнута в сфере узко личных, интимных переживаний (почти все стихи на тему любви). Подчёркнутое невнимание к общественным вопросам сближает Лохвицкую с поэтами 90-х годов, ранними представителями декадентства (К. Бальмонт и др.). Кроме лирических стихов, Лохвицкой принадлежит несколько драматических поэм из жизни средневековья («Бессмертная любовь» , «На пути к востоку» и др.).

Соч.: Стихотворения, т. 1-5, М. - СПБ, 1896-1904; Перед закатом, СПБ, 1908.

Лит.: [Биография], в кн.: Словарь членов об-ва любителей Российской словесности, М., 1911; Немирович-Данченко Вас. И., На кладбищах (Воспоминания), Ревель , с. 135-48; Брюсов В. , Далёкие и близкие, М. 1912; Маковский Ф., Что такое русское декадентство?, «Образование», 1905, № 9; Гриневич П. Ф. (Якубович П. Ф. ), Очерки рус. поэзии, 2 изд., СПБ, 1911, с. 352-58

Ал. Морозов

Краткая литературная энциклопедия: В 9 т. - Т. 4. - М.: Советская энциклопедия, 1967

ЛОХВИЦКАЯ Мирра Александровна (по мужу Жибер) - русская поэтесса. Дочь юриста. Образование получила в институте. Первый сборник её стихов появился в 1888.

Лохвицкая несомненно обладала большим поэтическим дарованием. Её стихи отличались блеском метафор, музыкальностью, эмоциональной насыщенностью. По темам и основному содержанию её поэзия ограничивалась сферой чувственной любви, возводила в культ обнажённое сладострастие. Лохвицкая культивировала узкий индивидуализм, взгляд на женщину как на существо, находящее своё счастье в беззаветном подчинении любимому, её «повелителю».

Если тт. I и II её стихотворений пленяли непосредственной радостью жизни, то в т. III почувствовались пессимистические ноты, а тт. IV и V, в которые входили наряду с лирическими стихотворениями средневековые драмы, были проникнуты мистицизмом, что связано с ростом религиозно-мистических настроений буржуазной интеллигенции перед первой русской революцией (поэзия Андрея Белого и раннего Блока , журнал «Новый путь» и т. д.).

Библиография: I. Стихотворения, 5 тт., М. и СПБ, 1896-1904; Стихотворения. Перед закатом, с прилож. неиздан. стихотв. из прежних лет с предисл. К. Р. , СПБ, 1908.

II. Мельшин Л. (П. Ф. Гриневич), Очерки русской поэзии, СПБ, 1904; Поярков Н., Поэты наших дней, М., 1907; Абрамович Н. Я., Эстетика и эротика, «Образование», 1908, IV. Рецензии: «Русское богатство», 1896, VII, 1900, VIII, 1903, III, и др.

III. Владиславлев И. В., Русские писатели, изд. 4-е, Гиз, Л., 1924.

В. Б.

Литературная энциклопедия: В 11 т. - [М.], 1929-1939

Мирра (Мария) Александровна Лохвицкая (1869-1905) - родилась в Петербурге, в семье известного адвоката А. В. Лохвицкого. В середине 70-х годов семья переехала в Москву, где Лохвицкая поступила в Московский Александровский институт. После смерти отца, мать с младшими дочерьми, вернулась в родной Петербург, куда в 1888 году, окончив обучение, приехала Мирра.

Литературный дебют поэтессы состоялся в 1889 году с публикации стихотворений в петербургском журнале «Север».

Литературные способности, в той или иной степени, проявились у всех детей семьи - известности достигла и младшая сестра поэтессы, Надежда, (прославившаяся под псевдонимом Тэффи), и старший брат, Николай, впоследствии сделавший блестящую военную карьеру.

По семейной традиции сестры вступали в литературу по старшинству, не одновременно, чтобы избежать зависти и творческой конкуренции. Первой была Мирра (так называли Марию друзья и знакомые). Дебют Надежды должен был состояться не раньше отлучения старшей сестры от литературы.

Выстраивая такие планы на будущее, девочки-подростки едва ли полагали, что так и произойдет в действительности: полноценная литературная деятельность Тэффи (взявшей псевдоним лишь для того, чтобы отличаться от сестры) началась только после ранней смерти Мирры.

Творчество Лохвицкой принесло ей быструю известность: хотя первые ее стихи не отличались формальной новизной, принципиально новым было в них утверждение чисто-женского взгляда на мир - в этом отношении Лохвицкую можно считать основоположницей русской «женской поэзии» XX в., она проложила путь для Ахматовой, Цветаевой и множества других русских поэтесс.

С утверждением «женской тематики» был связан некоторый налет скандальности, сопутствовавший ее славе, хотя ничего эпатажного ни в стихах, ни в манере поведения самой поэтессы не было.

Несмотря на репутацию «вакханки», красоту и обаяние, в жизни Лохвицкая была очень скромной, домашней женщиной. В 1891 году она вышла замуж за Е. Э. Жибера (сына известного архитектора); за годы брака у них родилось пятеро сыновей. В начале 1890-х годов семья жила в Москве, в 1898 году окончательно вернулась в Петербург.

Первый сборник стихотворений Лохвицкой вышел в 1896 году и был сразу же удостоен престижной Пушкинской премии. За 16 лет литературной деятельности поэтесса выпустила пять сборников стихотворений, посмертный сборник «Перед закатом» вышел в 1908 году.

Помимо мелких лирических стихотворений перу Лохвицкой принадлежит несколько драматических произведений. По стилю поэтесса была близка к символистам первой волны, которые, однако, не признали в ней родственного духа.

Исключением может считаться ее творческая связь с К. Бальмонтом (их стихотворная перекличка охватывает сотни стихотворений). Поэтов связывали и личные отношения; их «роман» наделал много шуму, хотя существовал, главным образом, в стихах. Тем не менее чувства с обеих сторон не были надуманны, невозможность пережить в реальности то, что было воспето в поэзии, в конце концов привела к ухудшению отношений и к полному их разрыву, хотя стихотворная перекличка, ставшая своего рода поединком, продолжалась.

Возможно, именно эти драматические переживания вызвали у Лохвицкой тяжелый внутренний надлом, сказавшийся и на тональности ее поздних стихов, и на ее здоровье.
В 1905-м году поэтесса скончалась от сердечной болезни не дожив до 36-ти лет.

Посмертно Мирра Лохвицкая обрела себе роль некой Прекрасной Дамы для Игоря Северянина, благоговейно чтившего ее память, но неумеренностью своих восторгов немало повредившего ей в глазах читающей публики.

После революции творчество поэтессы подверглось насильственному забвению, поскольку ни ее любовная, ни религиозно-философская лирика не вписывались в идеологию советской эпохи. Однако фактическое влияние Лохвицкой на последующую литературу несомненно больше того, о котором привыкли говорить в наши дни; отголоски ее поэзии различимы у многих поэтов XX в. - вплоть до И. Бродского.