Все, что вы хотели знать о «Превращении», но ленились загуглить. Франц кафка - превращение Франц кафка метаморфозы превращение

Поэтика абсурда:«Превращение» Франца Кафки

СЛОВАРЬ

Михаил СВЕРДЛОВ

Поэтика абсурда:«Превращение» Франца Кафки

Не без невольного изумления в наши дни читаешь слова Франца Кафки, обращённые к отцу: “Ты <…> истинный Кафка по силе, здоровью, аппетиту, громкогласию, красноречию, самодовольству, чувству превосходства над всеми, выносливости, присутствию духа, знанию людей, известной широте натуры…” Кажется, будто произошла ошибка в употреблении понятия. Дело в том, что для нашего сознания имя “Кафка” стало нарицательным. “Кафка” и “аппетит”, “Кафка” и “самодовольство” - эти слова кажутся несовместимыми. Зато мы говорим: “как у Кафки”, когда хотим передать ощущение жизни как кошмара , ощущение абсурдности бытия .

Философ Вальтер Беньямин находил в судьбе австрийского писателя, пражского еврея Франца Кафки (1883–1924) “чисто кафкианскую иронию судьбы”: человек, до конца жизни прослуживший чиновником страхового ведомства, “ни в чём так не был убеждён, как в абсолютной ненадёжности всех и всяческих гарантий”. Парадоксальным образом писательская сила Кафки коренилась в его житейской слабости и неуверенности. “Он голый среди одетых, - писала о нём женщина, которую он любил, - Милена Есенская. - Человек, бойко печатающий на машинке, и человек, имеющий четырёх любовниц, для него равным образом непостижимы <…> Непостижимы потому, что они живые. А Франк не умеет жить. Франк неспособен жить. Франк никогда не выздоровеет. Франк скоро умрёт”. Кафка во всём сомневался - в том числе и в своём писательском даре: перед смертью он просил писателя Макса Брода уничтожить все неопубликованные рукописи (к счастью, тот нарушил волю покойного). Но зато немного найдётся книг, которые в такой же степени владели умами читателей ХХ века, как странные творения Кафки.

Одним из самых удивительных произведений Кафки является рассказ «Превращение» (1916). Удивительно уже первое предложение рассказа: “Проснувшись однажды утром после беспокойного сна, Грегор Замза обнаружил, что он у себя в постели превратился в страшное насекомое”. О превращении героя сообщается без всякого введения и мотивировки . Мы привыкли, что фантастические явления мотивируются сновидением, но первое слово рассказа, как назло, - “проснувшись”. В чём причина столь невероятного происшествия? Об этом мы так и не узнаем.

Но удивительнее всего, по замечанию Альбера Камю, отсутствие удивления у самого главного героя. “Что со мной случилось?”, “Хорошо бы ещё немного поспать и забыть всю эту чепуху”, - поначалу досадует Грегор. Но вскоре смиряется со своим положением и обликом - панцирно-твёрдой спиной, выпуклым чешуйчатым животом и убогими тонкими ножками.

Почему Грегор Замза не возмущается, не ужасается? Потому что он, как и все основные персонажи Кафки, с самого начала не ждёт от мира ничего хорошего. Превращение в насекомое - это лишь гипербола обычного человеческого состояния. Кафка как будто задаётся тем же вопросом, что и герой «Преступления и наказания» Ф.М. Достоевского: “вошь” ли человек или “право имеет”. И отвечает: “вошь”. Более того: реализует метафору, превратив своего персонажа в насекомое.

Известно высказывание Л.Н. Толстого о прозе Л.Андреева: “Он пугает, а мне не страшно”. Кафка, напротив, никого не хочет пугать, но читать его страшно. В его прозе, по словам Камю, “безмерный ужас порождается <…> умеренностью”. Чёткий, спокойный язык, как ни в чём не бывало описывающий портрет на стене, вид за окном, увиденные глазами человека-насекомого, - это отстранение пугает гораздо больше, чем крики отчаянья.

Гипербола и реализованная метафора здесь не просто приёмы - слишком личный смысл в них вкладывает писатель. Неслучайно так похожи фамилии “Замза” и “Кафка”. Хотя в разговоре со своим другом Г.Яноухом автор «Превращения» и уточняет: “Замза не является полностью Кафкой”, - но всё же признаёт, что его произведение “бестактно” и “неприлично”, потому что слишком автобиографично. В своём дневнике и «Письме отцу» Кафка подчас говорит о себе, о своём теле почти в тех же выражениях, что и о своём герое: “Моё тело слишком длинно и слабо, в нём нет ни капли жира для создания благословенного тепла”; “…Я вытягивался в длину, но не знал, что с этим поделать, тяжесть была слишком большой, я стал сутулиться; я едва решался двигаться”. На что более всего похож этот автопортрет? На описание трупа Замзы: “Тело Грегора <…> стало совершенно сухим и плоским, и это по-настоящему стало видно только теперь, когда его уже не приподнимали ножки…”

Превращением Грегора Замзы доведено до предела авторское ощущение трудности бытия. Человеку-насекомому непросто перевернуться со спины на ножки, пролезть в узкую дверную створку. Прихожая и кухня становятся для него почти недосягаемыми. Каждый его шаг и манёвр требует огромных усилий, что подчёркнуто подробностью авторского описания: “Сперва он хотел выбраться из постели нижней частью своего туловища, но эта нижняя часть, которой он, кстати, ещё не видел, да и не мог представить себе, оказалась малоподвижной; дело шло медленно”. Но таковы и законы кафкианского мира в целом: здесь, как в кошмарном сне, отменён автоматизм естественных реакций и инстинктов. Персонажи Кафки не могут, как Ахиллес в известной математической загадке, догнать черепаху, не в состоянии пройти из пункта А в пункт В. Им стоит огромных усилий управляться со своим телом: в рассказе «На галёрке» ладоши у хлопающих “на самом деле - как паровые молоты”. Весьма характерна загадочная фраза в дневнике Кафки: “Его собственная лобная кость преграждает ему дорогу (он в кровь разбивает себе лоб о собственный лоб)”. Тело здесь воспринимается как внешнее препятствие, едва ли преодолимое, а физическая среда - как чуждое, враждебное пространство.

Превращая человека в насекомое, автор выводит ещё одно неожиданное уравнение. Даже после того, что с ним случилось, Грегор продолжает мучаться прежними страхами - как бы не опоздать на поезд, не потерять работу, не просрочить платежи по семейным долгам. Человек-насекомое долго ещё беспокоится, как бы не прогневить управляющего фирмы, как бы не огорчить отца, мать, сестру. Но в таком случае - какое же мощное давление социума испытывал он в своей былой жизни! Его новое положение оказывается для Грегора едва ли не проще прежнего - когда он работал коммивояжёром, содержал своих родных. Свою печальную метаморфозу он воспринимает даже с некоторым облегчением: с него теперь “снята ответственность”.

Мало того, что общество воздействует на человека извне: “И почему Грегору суждено было служить в фирме, где малейший промах вызывал сразу самые тяжкие подозрения?” Оно ещё внушает чувство вины, воздействующее изнутри: “Разве её служащие были все как один прохвосты, разве среди них не было надёжного и преданного человека, который, хоть он и не отдал делу несколько утренних часов, совсем обезумел от угрызений совести и просто не в состоянии покинуть постель?” Под этим двойным прессом - не так уж “маленький человек” далёк от насекомого. Ему только и остаётся забиться в щель, под диван - и так освободиться от бремени общественных обязанностей и повинностей.

А что же семья? Как родные относятся к ужасной перемене, происшедшей с Грегором? Ситуация парадоксальна . Грегор, ставший насекомым, понимает родных ему людей, старается быть деликатным, чувствует к ним, вопреки всему, “нежность и любовь”. А люди - даже не стараются его понять. Отец с самого начала проявляет враждебность по отношению к Грегору, мать - растерянна, сестра Грета - старается проявить участие. Но это различие реакций оказывается мнимым: в конце концов семья объединяется в общей ненависти к уродцу, в общем желании избавиться от него. Человечность насекомого, животная агрессия людей - так привычные понятия превращаются в собственную противоположность.

Автобиографический подтекст «Превращения» связан с отношениями Кафки и его отца. В письме к отцу сын признаётся, что тот внушал ему “неописуемый ужас”: “…Мир делился для меня на три части: один мир, где я, раб, жил, подчиняясь законам, которые придуманы только для меня и которые я, неведомо почему, никогда не сумею соблюсти; в другом мире, бесконечно от меня далёком, жил Ты, повелевая, приказывая, негодуя, что твои приказы не выполняются; и, наконец, третий мир, где жили остальные люди, счастливые и свободные от приказов и повиновения”.

Финал рассказа философ Морис Бланшо назвал “верхом ужасного”. Получается своего рода пародия на “happy end”: Замзы полны “новых мечтаний” и “прекрасных намерений”, Грета расцвела и похорошела - но всё это благодаря смерти Грегора. Сплочённость возможна только против кого-то, того, кто более всего одинок. Смерть одного ведёт к счастью других. Люди питаются друг другом. Перефразируя Т.Гоббса (“человек человеку - волк”), можно так сформулировать тезис Кафки: человек человеку - насекомое.

“Классическая трагедия и трагедия последующих веков предполагали трагическую вину героя или трагическую ответственность за свободно им выбираемую судьбу, - писала Л.Гинзбург. - ХХ век принёс новую трактовку трагического, с особой последовательностью разработанную Кафкой. Это трагедия посредственного человека, бездумного, безвольного <…> которого тащит и перемалывает жестокая сила”.

В рассказе о человеке-насекомом многое удивляет. Но ни разрыв логических связей , ни отсутствие мотивировки, ни пугающая странность гипербол, реализованных метафор, парадоксов - всё это не исчерпывает глубины кафкианского абсурда. Любая интерпретация Кафки сталкивается с неизбежным противоречием (предложенная выше, конечно, - не исключение) - загадки без ключа. Так, «Превращение» походит на притчу, аллегорический рассказ - по всем признакам, кроме одного, самого главного. Все толкования этой притчи так и останутся сомнительными. Это принципиально необъяснимая аллегория , притча с изъятым смыслом : “Чем дальше мы продвигаемся в чтении <…> тем больше убеждаемся, что перед нами развёртывается прозрачная аллегория, которой вот-вот мы угадаем смысл. Этот смысл, он нам нужен, мы его ждём, ожидание нарастает с каждой страницей, книга становится похожей на кошмар за минуту перед пробуждением, - но пробуждения так и не будет до конца. Мы обречены на бессмыслицу, на безысходность, непробудную путаницу жизни; и в мгновенном озарении вдруг мы понимаем: только это Кафка и хотел сказать”.

Но в этом нет произвола. Писатель точно подмечает провалы смысла в реальном, окружающем нас мире.

Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)

Франц Кафка
Превращение

1

Проснувшись однажды утром после беспокойного сна, Грегор Замза обнаружил, что он у себя в постели превратился в страшное насекомое. Лежа на панцирнотвердой спине, он видел, стоило ему приподнять голову, свой коричневый, выпуклый, разделенный дугообразными чешуйками живот, на верхушке которого еле держалось готовое вот-вот окончательно сползти одеяло. Его многочисленные, убого тонкие по сравнению с остальным телом ножки беспомощно копошились у него перед глазами.

«Что со мной случилось?» – подумал он. Это не было сном. Его комната, настоящая, разве что слишком маленькая, но обычная комната, мирно покоилась в своих четырех хорошо знакомых стенах. Над столом, где были разложены распакованные образцы сукон – Замза был коммивояжером, – висел портрет, который он недавно вырезал из иллюстрированного журнала и вставил в красивую золоченую рамку. На портрете была изображена дама в меховой шляпе и боа, она сидела очень прямо и протягивала зрителю тяжелую меховую муфту, в которой целиком исчезала ее рука.

Затем взгляд Грегора устремился в окно, и пасмурная погода – слышно было, как по жести подоконника стучат капли дождя – привела его и вовсе в грустное настроение. «Хорошо бы еще немного поспать и забыть всю эту чепуху», – подумал он, но это было совершенно неосуществимо, он привык спать на правом боку, а в теперешнем своем состоянии он никак не мог принять этого положения. С какой бы силой ни поворачивался он на правый бок, он неизменно сваливался опять на спину. Закрыв глаза, чтобы не видеть своих барахтающихся ног, он проделал это добрую сотню раз и отказался от этих попыток только тогда, когда почувствовал какую-то неведомую дотоле, тупую и слабую боль в боку.

«Ах ты, господи, – подумал он, – какую я выбрал хлопотную профессию! Изо дня в день в разъездах. Деловых волнений куда больше, чем на месте, в торговом доме, а кроме того, изволь терпеть тяготы дороги, думай о расписании поездов, мирись с плохим, нерегулярным питанием, завязывай со все новыми и новыми людьми недолгие, никогда не бывающие сердечными отношения. Черт бы побрал все это!» Он почувствовал вверху живота легкий зуд; медленно подвинулся на спине к прутьям кровати, чтобы удобнее было поднять голову; нашел зудевшее место, сплошь покрытое, как оказалось, белыми непонятными точечками; хотел было ощупать это место одной из ножек, но сразу отдернул ее, ибо даже простое прикосновение вызвало у него, Грегора, озноб.

Он соскользнул в прежнее свое положение. «От этого раннего вставания, – подумал он, – можно совсем обезуметь. Человек должен высыпаться. Другие коммивояжеры живут, как одалиски. Когда я, например, среди дня возвращаюсь в гостиницу, чтобы переписать полученные заказы, эти господа только завтракают. А осмелься я вести себя так, мои хозяин выгнал бы меня сразу. Кто знает, впрочем, может быть, это было бы даже очень хорошо для меня. Если бы я не сдерживался ради родителей, я бы давно заявил об уходе, я бы подошел к своему хозяину и выложил ему все, что о нем думаю. Он бы так и свалился с конторки! Странная у него манера – садиться на конторку и с ее высоты разговаривать со служащим, который вдобавок вынужден подойти вплотную к конторке из-за того, что хозяин туг на ухо. Однако надежда еще не совсем потеряна: как только я накоплю денег, чтобы выплатить долг моих родителей – на это уйдет еще лет пять-шесть, – я так и поступлю. Тут-то мы и распрощаемся раз и навсегда. А пока что надо подниматься, мой поезд отходит в пять».

И он взглянул на будильник, который тикал на сундуке. «Боже правый!» – подумал он. Было половина седьмого, и стрелки спокойно двигались дальше, было даже больше половины, без малого уже три четверти. Неужели будильник не звонил? С кровати было видно, что он поставлен правильно, на четыре часа; и он, несомненно, звонил. Но как можно было спокойно спать под этот сотрясающий мебель трезвон? Ну, спал-то он неспокойно, но, видимо, крепко. Однако что делать теперь? Следующий поезд уходит в семь часов; чтобы поспеть на него, он должен отчаянно торопиться, а набор образцов еще не упакован, да и сам он отнюдь не чувствует себя свежим и легким на подъем. И даже поспей он на поезд, хозяйского разноса ему все равно не избежать – ведь рассыльный торгового дома дежурил у пятичасового поезда и давно доложил о его, Грегора, опоздании. Рассыльный, человек бесхарактерный и неумный, был ставленником хозяина. А что, если сказаться больным? Но это было бы крайне неприятно и показалось бы подозрительным, ибо за пятилетнюю свою службу Грегор ни разу еще не болел. Хозяин, конечно, привел бы врача больничной кассы и стал попрекать родителей сыном-лентяем, отводя любые возражения ссылкой на этого врача, по мнению которого все люди на свете совершенно здоровы и только не любят работать. И разве в данном случае он был бы так уж не прав? Если не считать сонливости, действительно странной после такого долгого сна, Грегор и в самом деле чувствовал себя превосходно и был даже чертовски голоден.

Покуда он все это торопливо обдумывал, никак не решаясь покинуть постель, – будильник как раз пробил без четверти семь, – в дверь у его изголовья осторожно постучали.

– Грегор, – услыхал он (это была его мать), – уже без четверти семь. Разве ты не собирался уехать?

Этот ласковый голос! Грегор испугался, услыхав ответные звуки собственного голоса, к которому, хоть это и был, несомненно, прежний его голос, примешивался какой-то подспудный, но упрямый болезненный писк, отчего слова только в первое мгновение звучали отчетливо, а потом искажались отголоском настолько, что нельзя было с уверенностью сказать, не ослышался ли ты. Грегор хотел подробно ответить и все объяснить, но ввиду этих обстоятельств сказал только:

– Да, да, спасибо, мама, я уже встаю.

Снаружи, благодаря деревянной двери, по-видимому, не заметили, как изменился его голос, потому что после этих слов мать успокоилась и зашаркала прочь. Но короткий этот разговор обратил внимание остальных членов семьи на то, что Грегор вопреки ожиданию все еще дома, и вот уже в одну из боковых дверей стучал отец – слабо, но кулаком.

– Грегор! Грегор! – кричал он. – В чем дело? И через несколько мгновений позвал еще раз, понизив голос:

– Грегор! Грегор!

А за другой боковой дверью тихо и жалостно говорила сестра:

– Грегор! Тебе нездоровится? Помочь тебе чем-нибудь?

Отвечая всем вместе: «Я уже готов», – Грегор старался тщательным выговором и длинными паузами между словами лишить свой голос какой бы то ни было необычности. Отец и в самом деле вернулся к своему завтраку, но сестра продолжала шептать:

– Грегор, открой, умоляю тебя.

Однако Грегор и не думал открывать, он благословлял приобретенную в поездках привычку и дома предусмотрительно запирать на ночь все двери.

Он хотел сначала спокойно и без помех встать, одеться и прежде всего позавтракать, а потом уж поразмыслить о дальнейшем, ибо – это ему стало ясно – в постели он ни до чего путного не додумался бы. Ом вспомнил, что уже не раз, лежа в постели, ощущал какую-то легкую, вызванную, возможно, неудобной позой боль, которая, стоило встать, оказывалась чистейшей игрой воображения, и ему было любопытно, как рассеется его сегодняшний морок. Что изменение голоса всего-навсего предвестие профессиональной болезни коммивояжеров – жестокой простуды, в этом он нисколько не сомневался.

Сбросить одеяло оказалось просто; достаточно было немного надуть живот, и оно упало само. Но дальше дело шло хуже, главным образом потому, что он был так широк.

Ему нужны были руки, чтобы подняться; а вместо этого у него было множество ножек, которые не переставали беспорядочно двигаться и с которыми он к тому же никак не мог совладать. Если он хотел какую-либо ножку согнуть, она первым делом вытягивалась; а если ему наконец удавалось выполнить этой ногой то, что он задумал, то другие тем временем, словно вырвавшись на волю, приходили в самое мучительное волнение. «Только не задерживаться понапрасну в постели», – сказал себе Грегор.

Сперва он хотел выбраться из постели нижней частью своего туловища, но эта нижняя часть, которой он, кстати, еще не видел, да и не мог представить себе, оказалась малоподвижной; дело шло медленно; а когда Грегор наконец в бешенстве напропалую рванулся вперед, он, взяв неверное направление, сильно ударился о прутья кровати, и обжигающая боль убедила его, что нижняя часть туловища у него сейчас, вероятно, самая чувствительная.

Поэтому он попытался выбраться сначала верхней частью туловища и стал осторожно поворачивать голову к краю кровати. Это ему легко удалось, и, несмотря на свою ширину и тяжесть, туловище его в конце концов медленно последовало за головой. Но когда голова, перевалившись наконец за край кровати, повисла, ему стало страшно продвигаться и дальше подобным образом. Ведь если бы он в конце концов упал, то разве что чудом не повредил бы себе голову. А терять сознание именно сейчас он ни в коем случае не должен был; лучше уж было остаться в постели.

Но когда, переведя дух после стольких усилий, он принял прежнее положение, когда он увидел, что его ножки копошатся, пожалуй, еще неистовей, и не сумел внести в этот произвол покой и порядок, он снова сказал себе, что в кровати никак нельзя оставаться и что самое разумное – это рискнуть всем ради малейшей надежды освободить себя от кровати. Одновременно, однако, он не забывал нет-нет да напомнить себе, что от спокойного размышления толку гораздо больше, чем от порывов отчаяния. В такие мгновения он как можно пристальнее глядел в окно, но к сожалению, в зрелище утреннего тумана, скрывшего даже противоположную сторону узкой улицы, нельзя было почерпнуть бодрости и уверенности. «Уже семь часов, – сказал он себе, когда снова послышался бой будильника, – уже семь часов, а все еще такой туман». И несколько мгновений он полежал спокойно, слабо дыша, как будто ждал от полной тишины возвращения действительных и естественных обстоятельств.

Но потом он сказал себе: «Прежде чем пробьет четверть восьмого, я должен во что бы то ни стало окончательно покинуть кровать. Впрочем, к тому времени из конторы уже придут справиться обо мне, ведь контора открывается раньше семи». И он принялся выталкиваться из кровати, раскачивая туловище по всей его длине равномерно. Если бы он упал так с кровати, то, видимо, не повредил бы голову, резко приподняв ее во время падения. Спина же казалась достаточно твердой; при падении на ковер с ней, наверно, ничего не случилось бы. Больше всего беспокоила его мысль о том, что тело его упадет с грохотом и это вызовет за всеми дверями если не ужас, то уж, во всяком случае, тревогу. И все же на это нужно было решиться.

Когда Грегор уже наполовину повис над краем кровати – новый способ походил скорей на игру, чем на утомительную работу, нужно было только рывками раскачиваться, – он подумал, как было бы все просто, если бы ему помогли. Двух сильных людей – он подумал об отце и о прислуге – было бы совершенно достаточно; им пришлось бы только, засунув руки под выпуклую его спину, снять его с кровати, а затем, нагнувшись со своей ношей, подождать, пока он осторожно перевернется на полу, где его ножки получили бы, надо полагать, какой-то смысл. Но даже если бы двери не были заперты, неужели он действительно позвал бы кого-нибудь на помощь? Несмотря на свою беду, он не удержался от улыбки при этой мысли.

Он уже с трудом сохранял равновесие при сильных рывках и уже вот-вот должен был окончательно решиться, когда с парадного донесся звонок. «Это кто-то из фирмы», – сказал он себе и почти застыл, но зато его ножки заходили еще стремительней. Несколько мгновений все было тихо. «Они не отворяют», – сказал себе Грегор, отдаваясь какой-то безумной надежде. Но потом, конечно, прислуга, как всегда, твердо прошагала к парадному и открыла. Грегору достаточно было услыхать только первое приветственное слово гостя, чтобы тотчас узнать, кто он: это был сам управляющий. И почему Грегору суждено было служить в фирме, где малейший промах вызывал сразу самые тяжкие подозрения? Разве ее служащие были все как один прохвосты, разве среди них не было надежного и преданного человека, который, хоть он и не отдал делу нескольких утренних часов, совсем обезумел от угрызений совести и просто не в состоянии покинуть постель? Неужели недостаточно было послать справиться ученика – если такие расспросы вообще нужны, – неужели непременно должен был прийти сам управляющий и тем самым показать всей ни в чем не повинной семье, что расследование этого подозрительного дела по силам только ему? И больше от волнения, в которое привели его эти мысли, чем по-настоящему решившись, Грегор изо всех сил рванулся с кровати. Удар был громкий, но не то чтобы оглушительный. Падение несколько смягчил ковер, да и спина оказалась эластичнее, чем предполагал Грегор, поэтому звук получился глухой, не такой уж разительный. Вот только голову он держал недостаточно осторожно и ударил ее; он потерся ею о ковер, досадуя на боль.

– Там что-то упало, – сказал управляющий в соседней комнате слева.

Грегор попытался представить себе, не может ли и с управляющим произойти нечто подобное тому, что случилось сегодня с ним, Грегором; ведь вообще-то такой возможности нельзя было отрицать. Но как бы отметая этот вопрос, управляющий сделал в соседней комнате несколько решительных шагов, сопровождавшихся скрипом его лакированных сапог. Из комнаты справа, стремясь предупредить Грегора, шептала сестра:

– Грегор, пришел управляющий.

– Я знаю, – сказал Грегор тихо; повысить голос настолько, чтобы его услыхала сестра, он не отважился.

– Грегор, – заговорил отец в комнате слева, – к нам пришел господин управляющий. Он спрашивает, почему ты не уехал с утренним поездом. Мы не знаем, что ответить ему. Впрочем, он хочет поговорить и с тобой лично. Поэтому, пожалуйста, открой дверь. Он уж великодушно извинит нас за беспорядок в комнате.

Доброе утро, господин Замза, – приветливо вставил сам управляющий.

– Ему нездоровится, – сказала мать управляющему, покуда отец продолжал говорить у двери. – Поверьте мне, господин управляющий, ему нездоровится. Разве иначе Грегор опоздал бы на поезд! Ведь мальчик только и думает что о фирме. Я даже немного сержусь, что он никуда не ходит по вечерам; он пробыл восемь дней в городе, но все вечера провел дома. Сидит себе за столом и молча читает газету или изучает расписание поездов. Единственное развлечение, которое он позволяет себе, – это выпиливание. За каких-нибудь два-три вечера он сделал, например, рамочку; такая красивая рамочка, просто загляденье; она висит там в комнате, вы сейчас ее увидите, когда Грегор откроет. Право, я счастлива, что вы пришли, господин управляющий; без вас мы бы не заставили Грегора открыть дверь; он такой упрямый; и наверняка ему нездоровится, хоть он и отрицал это утром.

– Сейчас я выйду, – медленно и размеренно сказал Грегор, но не шевельнулся, чтобы не пропустить ни одного слова из их разговоров.

– Другого объяснения, сударыня, у меня и нет, – сказал управляющий. – Будем надеяться, что болезнь его не опасна. Хотя, с другой стороны, должен заметить, что нам, коммерсантам, – то ли к счастью, то ли к несчастью – приходится часто в интересах дела просто превозмогать легкий недуг.

– Значит, господин управляющий может уже войти к тебе? – спросил нетерпеливый отец и снова постучал в дверь.

– Нет, – сказал Грегор. В комнате слева наступила мучительная тишина, в комнате справа зарыдала сестра.

Почему сестра не шла к остальным? Вероятно, она только сейчас встала с постели и еще даже не начала одеваться. А почему она плакала? Потому что он не вставал и не впускал управляющего, потому что он рисковал потерять место и потому что тогда хозяин снова стал бы преследовать родителей старыми требованиями. Но ведь покамест это были напрасные страхи. Грегор был еще здесь и вовсе не собирался покидать свою семью. Сейчас он, правда, лежал на ковре, а, узнав, в каком он находится состоянии, никто не стал бы требовать от него, чтобы он впустил управляющего. Но не выгонят же так уж сразу Грегора из-за этой маленькой невежливости, для которой позднее легко найдется подходящее оправдание! И Грегору казалось, что гораздо разумнее было бы оставить его сейчас в покое, а не докучать ему плачем и уговорами. Но ведь всех угнетала – и это извиняло их поведение – именно неизвестность.

– Господин Замза, – воскликнул управляющий, теперь уж повысив голос, – в чем дело? Вы заперлись в своей комнате, отвечаете только «да» и «нет», доставляете своим родителям тяжелые, ненужные волнения и уклоняетесь – упомяну об этом лишь вскользь – от исполнения своих служебных обязанностей поистине неслыханным образом. Я говорю сейчас от имени ваших родителей и вашего хозяина и убедительно прошу вас немедленно объясниться. Я удивлен, я поражен! Я считал вас спокойным, рассудительным человеком, а вы, кажется, вздумали выкидывать странные номера. Хозяин, правда, намекнул мне сегодня утром на возможное объяснение вашего прогула – оно касалось недавно доверенного вам инкассо, – но я, право, готов был дать честное слово, что это объяснение не соответствует действительности. Однако сейчас, при виде вашего непонятного упрямства, у меня пропадает всякая охота в какой бы то ни было мере за вас заступаться. А положение ваше отнюдь не прочно. Сначала я намеревался сказать вам это с глазу на глаз, но поскольку вы заставляете меня напрасно тратить здесь время, я не вижу причин утаивать это от ваших уважаемых родителей. Ваши успехи в последнее время были, скажу я вам, весьма неудовлетворительны; правда, сейчас не то время года, чтобы заключать большие сделки, это мы признаем; но такого времени года, когда не заключают никаких сделок, вообще не существует, господин Замза, не может существовать.

– Но, господин управляющий, – теряя самообладание, воскликнул Грегор и от волнения забыл обо всем другом, – я же немедленно, сию минуту открою. Легкое недомогание, приступ головокружения не давали мне возможности встать. Я и сейчас еще лежу в кровати. Но я уже совсем пришел в себя. И уже встаю. Минутку терпения! Мне еще не так хорошо, как я думал. Но уже лучше. Подумать только, что за напасть! Еще вчера вечером я чувствовал себя превосходно, мои родители это подтвердят, нет, вернее, уже вчера вечером у меня появилось какое-то предчувствие. Очень возможно, что это было заметно. И почему я не уведомил об этом фирму! Но ведь всегда думаешь, что переможешь болезнь на ногах. Господин управляющий! Пощадите моих родителей! Ведь для упреков, которые вы сейчас мне делаете, нет никаких оснований; мне же и не говорили об этом ни слова. Вы, наверно, не видели последних заказов, которые я прислал. Да я еще и уеду с восьмичасовым поездом, несколько лишних часов сна подкрепили мои силы. Не задерживайтесь, господин управляющий, я сейчас сам приду в фирму, будьте добры, так и скажите и засвидетельствуйте мое почтение хозяину!

И покуда Грегор все это поспешно выпаливал, сам не зная, что он говорит, он легко – видимо, наловчившись в кровати – приблизился к сундуку и попытался, опираясь на него, выпрямиться во весь рост. Он действительно хотел открыть дверь, действительно хотел выйти и поговорить с управляющим; ему очень хотелось узнать, что скажут, увидев его, люди, которые сейчас так его ждут. Если они испугаются, значит, с Грегора уже снята ответственность и он может быть спокоен. Если же они примут все это спокойно, то, значит, и у него нет причин волноваться и, поторопившись, он действительно будет на вокзале в восемь часов. Сначала он несколько раз соскальзывал с полированного сундука, но наконец, сделав последний рывок, выпрямился во весь рост; на боль в нижней части туловища он уже не обращал внимания, хотя она была очень мучительна. Затем, навалившись на спинку стоявшего поблизости стула, он зацепился за ее края ножками. Теперь он обрел власть над своим телом и умолк, чтобы выслушать ответ управляющего.

– Поняли ли вы хоть одно слово? – спросил тот родителей. – Уж не издевается ли он над нами?

– Господь с вами, – воскликнула мать, вся в слезах, – может быть, он тяжело болен, а мы его мучим. Грета! Грета! – крикнула она затем.

– Мама? – отозвалась сестра с другой стороны.

– Сейчас же ступай к врачу. Грегор болен. Скорей за врачом. Ты слышала, как говорил Грегор?

– Анна! Анна! – закричал отец через переднюю в кухню и хлопнул в ладоши. – Сейчас же приведите слесаря!

И вот уже обе девушки, шурша юбками, пробежали через переднюю – как же это сестра так быстро оделась? – и распахнули входную дверь. Не слышно было, чтобы дверь захлопнулась – наверно, они так и оставили ее открытой, как то бывает в квартирах, где произошло большое несчастье.

А Грегору стало гораздо спокойнее. Речи его, правда, уже не понимали, хотя ему она казалась достаточно ясной, даже более ясной, чем прежде, – вероятно потому, что его слух к ней привык. Но зато теперь поверили, что с ним творится что-то неладное, и были готовы ему помочь. Уверенность и твердость, с какими отдавались первые распоряжения, подействовали на него благотворно. Он чувствовал себя вновь приобщенным к людям и ждал от врача и от слесаря, не отделяя по существу одного от другого, удивительных свершений. Чтобы перед приближавшимся решающим разговором придать своей речи как можно большую ясность, он немного откашлялся, стараясь, однако, сделать это поглуше, потому что, возможно, и эти звуки больше не походили на человеческий кашель, а судить об этом он уже не решался. В соседней комнате стало между тем совсем тихо. Может быть, родители сидели с управляющим за столом и шушукались, а может быть, все они приникли к двери, прислушиваясь.

Грегор медленно продвинулся со стулом к двери, отпустил его, навалился на дверь, припал к ней стоймя – на подушечках его лапок было какое-то клейкое вещество – и немного передохнул, натрудившись. А затем принялся поворачивать ртом ключ в замке. Увы, у него, кажется, не было настоящих зубов – чем же схватить теперь ключ? – но зато челюсти оказались очень сильными; с их помощью он и в самом деле задвигал ключом, не обращая внимания на то, что, несомненно, причинил себе вред, ибо какая-то бурая жидкость выступила у него изо рта, потекла по ключу и закапала на пол.

– Послушайте-ка, – сказал управляющий в соседней комнате, – он поворачивает ключ.

Это очень ободрило Грегора; но лучше бы все они, и отец, и мать, кричали ему, лучше бы они все кричали ему:

«Сильней, Грегор! Ну-ка, поднатужься, ну-ка, нажми на замок!» И вообразив, что все напряженно следят за его усилиями, он самозабвенно, изо всех сил вцепился в ключ. По мере того как ключ поворачивался, Грегор переваливался около замка с ножки на ножку; держась теперь стоймя только с помощью рта, он по мере надобности то повисал на ключе, то наваливался на него всей тяжестью своего тела. Звонкий щелчок поддавшегося наконец замка как бы разбудил Грегора. Переведя дух, он сказал себе:

«Значит, я все-таки обошелся без слесаря», – и положил голову на дверную ручку, чтобы отворить дверь.

Поскольку отворил он ее таким способом, его самого еще не было видно, когда дверь уже довольно широко отворилась. Сначала он должен был медленно обойти одну створку, а обойти ее нужно было с большой осторожностью, чтобы не шлепнуться на спину у самого входа в комнату. Он был еще занят этим трудным передвижением и, торопясь, ни на что больше не обращал внимания, как вдруг услышал громкое «О!» управляющего – оно прозвучало, как свист ветра, – и увидел затем его самого: находясь ближе всех к двери, тот прижал ладонь к открытому рту и медленно пятился, словно его гнала какая-то невидимая, неодолимая сила. Мать – несмотря на присутствие управляющего, она стояла здесь с распущенными еще с ночи, взъерошенными волосами – сначала, стиснув руки, взглянула на отца, а потом сделала два шага к Грегору и рухнула, разметав вокруг себя юбки, опустив к груди лицо, так что его совсем не стало видно. Отец угрожающе сжал кулак, словно желая вытолкнуть Грегора в его комнату, потом нерешительно оглядел гостиную, закрыл руками глаза и заплакал, и могучая его грудь сотрясалась.

Грегор вовсе и не вошел в гостиную, а прислонился изнутри к закрепленной створке, отчего видны были только половина его туловища и заглядывавшая в комнату голова, склоненная набок. Тем временем сделалось гораздо светлее; на противоположной стороне улицы четко вырисовывался кусок бесконечного серо-черного здания – это была больница – с равномерно и четко разрезавшими фасад окнами; дождь еще шел, но только большими, в отдельности различимыми и как бы отдельно же падавшими на землю каплями. Посуда для завтрака стояла на столе в огромном количестве, ибо для отца завтрак был важнейшей трапезой дня, тянувшейся у него, за чтением газет, часами. Как раз на противоположной стене висела фотография Грегора времен его военной службы; на ней был изображен лейтенант, который, положив руку на эфес шпаги и беззаботно улыбаясь, внушал уважение своей выправкой и своим мундиром. Дверь в переднюю была отворена, и так как входная дверь тоже была открыта, виднелась лестничная площадка и начало уходившей вниз лестницы.

– Ну вот, – сказал Грегор, отлично сознавая, что спокойствие сохранил он один, – сейчас я оденусь, соберу образцы и поеду. А вам хочется, вам хочется, чтобы я поехал? Ну вот, господин управляющий, вы видите, я не упрямец, я работаю с удовольствием; разъезды утомительны, но я не мог бы жить без разъездов. Куда же вы, господин управляющий? В контору? Да? Вы доложите обо всем? Иногда человек не в состоянии работать, но тогда как раз самое время вспомнить о прежних своих успехах в надежде, что тем внимательней и прилежнее будешь работать в дальнейшем, по устранении помехи. Ведь я так обязан хозяину, вы же отлично это знаете. С другой стороны, на мне лежит забота о родителях и о сестре. Я попал в беду, но я выкарабкаюсь. Только не ухудшайте моего и без того трудного положения. Будьте в фирме на моей стороне! Коммивояжеров не любят, я знаю. Думают, они зарабатывают бешеные деньги и при этом живут в свое удовольствие. Никто просто не задумывается над таким предрассудком. Но вы, господин управляющий, вы знаете, как обстоит дело, знаете лучше, чем остальной персонал, и даже, говоря между нами, лучше, чем сам хозяин, который, как предприниматель, легко может ошибиться в своей оценке в невыгодную для того или иного служащего сторону Вы отлично знаете также; что, находясь почти весь год вне фирмы, коммивояжер легко может стать жертвой сплетни, случайностей и беспочвенных обвинений, защититься от которых он совершенно не в силах, так как по большей части он о них ничего не знает и только потом, когда, измотанный, возвращается из поездки, испытывает их скверные, уже далекие от причин последствия на собственной шкуре. Не уходите, господин управляющий, не дав мне ни одним словом понять, что вы хотя бы отчасти признаете мою правоту!

Но управляющий отвернулся, едва Грегор заговорил, и, надувшись, глядел на него только поверх плеча, которое непрестанно дергалось. И во время речи Грегора он ни секунды не стоял на месте, а удалялся, не спуская с Грегора глаз, к двери – удалялся, однако, очень медленно, словно какой-то тайный запрет не позволял ему покидать комнату. Он был уже в передней, и, глядя на то, как неожиданно резко он сделал последний шаг из гостиной, можно было подумать, что он только что обжег себе ступню. А в передней он протянул правую руку к лестнице, словно там его ждало прямо-таки неземное блаженство.

Грегор понимал, что он ни в коем случае не должен отпускать управляющего в таком настроении, если, не хочет поставить под удар свое положение в фирме. Родители не сознавали всего этого так ясно; с годами они привыкли думать, что в этой фирме Грегор устроился на всю жизнь, а свалившиеся на них сейчас заботы и вовсе лишили их проницательности. Но Грегор этой проницательностью обладал. Управляющего нужно было задержать, успокоить, убедить и в конце концов расположить в свою пользу; ведь от этого зависела будущность Грегора и его семьи! Ах, если бы сестра не ушла! Она умна, она плакала уже тогда, когда Грегор еще спокойно лежал на спине. И, конечно же, управляющий, этот дамский угодник, повиновался бы ей; она закрыла бы входную дверь и своими уговорами рассеяла бы его страхи. Но сестра-то как раз и ушла, Грегор должен был действовать сам. И, не подумав о том, что совсем еще не знает теперешних своих возможностей передвижения, не подумав и о том, что его речь, возможно и даже вероятней всего, снова осталась непонятой, он покинул створку дверей; пробрался через проход; хотел было направиться к управляющему, – который, выйдя уже на площадку, смешно схватился обеими руками за перила, – но тут же, ища опоры, со слабым криком упал на все свои лапки. Как только это случилось, телу его впервые за это утро стало удобно; под лапками была твердая почва; они, как он к радости своей отметил, отлично его слушались; даже сами стремились перенести его туда, куда он хотел; и он уже решил, что вот-вот все его муки окончательно прекратятся. Но в тот самый миг, когда он покачивался от толчка, лежа на полу неподалеку от своей матери, как раз напротив нее, мать, которая, казалось, совсем оцепенела, вскочила вдруг на ноги, широко развела руки, растопырила пальцы, закричала: «Помогите! Помогите ради Бога!» – склонила голову, как будто хотела получше разглядеть Грегора, однако вместо этого бессмысленно отбежала назад; забыла, что позади нее стоит накрытый стол; достигнув его, она, словно по рассеянности, поспешно на него села и, кажется, совсем не заметила, что рядом с ней из опрокинутого большого кофейника хлещет на ковер кофе.

– Мама, мама, – тихо сказал Грегор и поднял на нее глаза.

Московский Театр «Новый балет» представляет премьеру одноактных балетов: «Унесенные» в постановке хореографа Константина Кейхеля и балет «Превращение» по мотивам произведения Ф.Кафки в постановке хореографа Кирилла Радева.

Балет «Унесенные»

Во все времена люди относились к Ветру как к божеству. Во многих сказаниях он принимал облик нескольких богов. Все путешествия проходили под покровительством Бога ветра. Великие битвы и морские сражения зависели от этой стихии.

Даже сегодня, когда кажется, что люди научились подчинять себе эту силу, предсказывать ее поведение, от Ветра-непоседы можно ожидать любых сюрпризов.

На музыку Д.Соллима и Й.Гайдна в переложении композитора К.Чистякова, хореограф-постановщик Константин Кейхель в своем спектакле фантазирует на тему Ветра, явления многогранного и непредсказуемого. В танце сойдутся три стихии, три Ветра – северный, западный и южный. Но неожиданно в их игру вмешается четвертый. Три главных Ветра считают четвертого бесполезным и неугодным для них.

Перед зрителем предстанет кружевной вихрь, сплетенный из танца и музыки, который должен будет выявить самого главного и самого сильного из Богов ветра.

Балет «Превращение»

Спектакль на музыку М. Вайнберга погрузит зрителей в фантастическую историю о непонятном и грандиозном роке, постигшего главного героя. Тонкая грань действительности и абсурда превратит драму в гротеск и увлечет в мир ирреальности и фантасмагории, даст повод к размышлению о судьбе Человека.
Сложные ансамблевые композиции, максимально подробное погружение в музыкальный материал, нестандартные пластические решения – все эти составляющие, присущие стилю хореографа-постановщика спектакля Кирилла Радева, оригинально и ярко покажут новую версию одного из самых известных и спорных произведений Франца Кафки.

Спектакль идет 2 часа.

Неординарный дневник, который Франц Кафка вел всю свою жизнь, дошел до нас благодаря, как ни странно, предательству Макса Брода, его друга, поклявшегося сжечь все произведения писателя. Он прочитал и … не смог выполнить обещанное. Настолько потрясло его величие едва не уничтоженного творческого наследия.

С тех пор Кафка стал брендом. Мало того, что его проходят во всех гуманитарных вузах, он стал популярным атрибутом нашего времени. Он вошел не только в культурный контекст, но и в моду среди мыслящих (и не очень) молодых людей. Черная меланхолия (которую многие используют, как китчевую футболку с выпендрежным изображением Толстого), не конвейерная живая фантазия и убедительные художественные образы привлекают даже неопытного читателя. Да, он торчит на ресепшене первого этажа небоскреба и тщетно пытается узнать, где лифт. Однако немногие поднимаются до пентхауса и вкушают полноценное удовольствие от книги. К счастью, всегда найдутся девушки за стойкой, которые все объяснят.

Об этом написано много, но зачастую витиевато и рассредоточено, даже поиск по тексту не помогает. Мы рассортировали всю найденную информацию по пунктам:

Символика цифры «3»

«Что же касается символики «три», которой столь увлечен Набоков, может быть, следует присовокупить к его объяснениям также и вовсе простое: трельяж. Пусть это всего-навсего - три зеркала, повернутые под углом друг к другу. Может быть, одно из них показывает событие с точки зрения Грегора, другое - с точки зрения его семейства, третье - с точки зрения читателя»

Феномен в том, что автор бесстрастно, методично описывает фантастическую историю и дает читателю выбор между отражениями его сюжета, мнениями о нем. Люди представляют себя напуганными мещанами, беспомощными насекомыми и незримыми наблюдателями этой картины, которые выносят свое суждение. Трехмерное пространство автор воспроизводит с помощью своеобразных зеркал. Они не упомянуты в тексте, их представляет сам читатель, когда пытается дать взвешенную нравственную оценку происходящему. Всего три ипостаси линейного пути: начало, середина, конец:

«Связывая новеллу с микрокосмом, Грегор представлен как триединство тела, души и разума (или духа), а также волшебного – превращение в насекомое, человеческого – чувства, мысли, и природного – внешний вид (тело жука)»

Немота Грегора Замзы

Владимир Набоков, например, считает, что немота насекомого – образ немоты, сопровождающей нашу жизнь: мелочное, суетливое, вторичное обсуждается и перемалывается часами, но сокровенные мысли и чувства, основа человеческого естества, остаются в глубинах души и умирают в безвестности.

Почему насекомое?

Ни в коем случае не таракан и не жук! Кафка намеренно путает любителей естествознания, перемешав все признаки членистоногих тварей, ему известных. Таракан это или жук – не имеет принципиального значения. Главное, образ ненужного, бесполезного, противного насекомого, который лишь мешает людям и омерзителен, чужероден им.

«Из всего человечества Кафка имел здесь в виду одного себя - никого иного! Это свои семейственные узы он врастил в хитиновый панцирь насекомого. И - видите! - они оказались настолько слабыми и тонкими, что обычное яблоко, брошенное в него, нарушает эту постыдную оболочку и служит поводом (но не причиной!) смерти бывшего любимца и гордости семьи. Конечно, подразумевая самого себя, он рисовал лишь надежды и упования своего семейства, которые всеми силами своей писательской натуры вынужден был дискредитировать - таково уж было его призвание и роковая участь»

  • Значительную роль в рассказе играет число три. Рассказ разделен на три части. В комнате Грегора три двери. Его семья состоит из трех человек. По ходу рассказа появляются три служанки. У трех жильцов три бороды. Три Замзы пишут три письма. Я опасаюсь чрезмерно выделять значение символов, ибо, как только вы отрываете символ от художественного ядра книги, она перестает вас радовать. Причина в том, что есть художественные символы и есть банальные, выдуманные и даже дурацкие символы. Вы встретите немало таких глупых символов в психоаналитических и мифологических трактовках произведений Кафки.
  • Другая тематическая линия — это линия дверей, отворяющихся и затворяющихся; она пронизывает весь рассказ.
  • Третья тематическая линия — подъемы и спады в благополучии семьи Замза; тонкий баланс между их процветанием и отчаянно жалким состоянием Грегора.
  • Экспрессионизм. Признаки стиля, представители

    Ни для кого не секрет, что творчество Кафки многие исследователи относят к экспрессионизму. Без понимания этого модернистского явления невозможно оценить «Превращение в полной мере».

    Экспрессиони́зм (от лат. expressio, «выражение») - течение в европейском искусстве эпохи модернизма, получившее наибольшее развитие в первые десятилетия XX века, преимущественно в Германии и Австрии. Экспрессионизм стремится не столько к воспроизведению действительности, сколько к выражению эмоционального состояния автора. Он представлен во множестве художественных форм, включая живопись, литературу, театр, архитектуру, музыку и танец. Это первое художественное течение, в полной мере проявившее себя в кинематографе.

    Экспрессионизм возник как острая реакция на события того времени (Первая Мировая Война, Революции), Поколение этого периода воспринимало действительность крайне субъективно, через призму таких эмоций, как разочарование, страх, отчаяние. Распространены мотивы боли и крика.

    В живописи

    В 1905 году немецкий экспрессионизм оформился в группу «Мост», которая бунтовала против поверхностного правдоподобия импрессионистов, стремясь вернуть немецкому искусству утраченные духовное измерение и разнообразие смыслов. (Это, например, Макс Пехштейн, Отто Мюллер.)

    Банальность, уродливость и противоречия современной жизни порождали у экспрессионистов чувства раздражения, отвращения, тревоги и фрустрации, которые они передавали при помощи угловатых, искорёженных линий, быстрых и грубых мазков, кричащего колорита.

    В 1910 г. группа художников-экспрессионистов во главе с Пехштейном отделилась образовала Новый сецессион. В 1912 г. в Мюнхене оформилась группа «Синий всадник», идеологом которой выступал Василий Кандинский. Насчёт отнесения «Синего всадника» к экспрессионизму среди специалистов нет единого мнения.

    С приходом к власти Гитлера в 1933 году экспрессионизм был объявлен «дегенеративным искусством»,

    К экспрессионизму относят таких художников как Эдмонд Мунк и Марк Шагал. И Кандинский.

    Литература

    Польше (Т. Мичинский), Чехословакии (К. Чапек), России (Л. Андреев), Украине (В. Стефаник) и др.

    На немецком языке писали также авторы «пражской школы», которых при всей индивидуальности объединяет интерес к ситуациям абсурдной клаустрофобии, фантастическим сновидениям, галлюцинациям. Среди пражских писателей этой группы - Франц Кафка, Густав Мейринк, Лео Перуц, Альфред Кубин, Пауль Адлер.

    Поэты-экспрессионисты –Георг Тракля, Франц Верфель и Эрнст Штадлер

    В театре и танце

    А. Стриндберга и Ф. Ведекинда. Психологизм драматургов предыдущего поколения, как правило, отрицается. Вместо индивидуальностей в пьесах экспрессионистов действуют обобщённые фигуры-символы (например, Мужчина и Женщина). Главный герой зачастую испытывает духовное прозрение и восстаёт против фигуры отца.

    Помимо немецкоязычных стран, экспрессионистские драмы были популярны также в США (Юджин О’Нил) и России (пьесы Л. Андреева), где Мейерхольд учил актёров передавать эмоциональные состояния с помощью своего тела - резких движений и характерных жестов (биомеханика).

    Той же цели передачи острых эмоциональных состояний танцора через его пластику служит экспрессионистский танец модерн Мэри Вигман (1886-1973) и Пины Бауш (1940-2009). Мир балета с эстетикой экспрессионизма впервые познакомил Вацлав Нижинский; его постановка балета «Весна священная» (1913) обернулась одним из самых грандиозных скандалов в истории сценического искусства.

    Кинематограф

    Гротескные искажения пространства, стилизованные декорации, психологизация событий, акцент на жестах и мимике - отличительные черты экспрессионистского кинематографа, который расцвёл на студиях Берлина с 1920 по 1925 годы. К числу крупнейших представителей этого движения относят Ф. В. Мурнау, Ф. Ланга, П. Вегенера, П. Лени.

    Архитектура

    В конце 1910-х и начале 1920-х гг. архитекторы северогерманской кирпичной и Амстердамской групп использовали для самовыражения новые технические возможности, которые им предоставляли такие материалы, как усовершенствованный кирпич, сталь и стекло. Архитектурные формы уподоблялись объектам неживой природы; в отдельных биоморфных конструкциях той эпохи видят зародыш архитектурной бионики.

    Ввиду тяжелого финансового состояния послевоенной Германии самые смелые проекты экспрессионистских сооружений, впрочем, остались невоплощёнными. Вместо строительства реальных зданий архитекторам приходилось довольствоваться разработкой временных павильонов для выставок, а также декораций театральных и кинематографических постановок.

    Век экспрессионизма в Германии и сопредельных странах был краток. После 1925 г. ведущие архитекторы, включая В. Гропиуса и Э. Мендельсона, начинают отказываться от всяких декоративных элементов и рационализировать архитектурное пространство в русле «новой вещественности».

    Музыка

    Как экспрессионизм отдельные музыковеды описывают поздние симфонии Густава Малера, ранние вещи Бартока и некоторые работы Рихарда Штраусса. Однако чаще всего этот термин применяют к композиторам новой венской школы во главе с Арнольдом Шёнбергом. Любопытно, что с 1911 года Шёнберг состоял в переписке с В. Кандинским - идеологом экспрессионистской группы «Синий всадник». Они обменивались не только письмами, но также статьями и картинами.

    Стилистика Кафки: язык новеллы «Превращение», примеры тропов

    Эпитеты яркие, но немногочисленные: «панцирно-твердая спина», «выпуклый, раздавленный дугообразными чешуйками живот», «многочисленно, убого тонкие ножки», «высокая пустая комната пугала».

    Другие критики утверждают, что его творчество нельзя отнести ни к одному из «измов»(сюрреализм, экспрессионизм, экзистенциализм), скорее оно соприкасается с литературой абсурда, но тоже чисто внешне. Стиль Кафки (в отличие от содержания) абсолютно не совпадает с экспрессионистским, так как изложение в его работах подчеркнуто суховато, аскетично, в нем отсутствуют какие-либо метафоры и тропы.

    В каждом произведении читатель видит балансирование между естественным и необычайным, личностью и вселенной, трагическим и повседневным, абсурдом и логикой. В этом и заключается, так называемая, абсурдность.

    Кафка любил заимствовать термины из языка юриспруденции и науки, используя их с иронической точностью, гарантирующей от вторжения авторских чувств; именно таков был метод Флобера, позволявший ему достигать исключительного поэтического эффекта.

    Владимир Набоков писал: «Ясность речи, точная и строгая интонация разительно контрастируют с кошмарным содержанием рассказа. Его резкое, черно-белое письмо не украшено никакими поэтическими метафорами. Прозрачность его языка подчеркивает сумрачное богатство его фантазии».

    Новелла по форме — реалистическое повествование, но по содержанию организована и подана, как сновидение. В итоге, получается индивидуальный миф. Как в настоящем мифе, в «Превращении» идет конкретно-чувственная персонификация психических особенностей человека.

    История Грегора Замза. Различные интерпретации мотива превращения в повести

    Владимир Набоков утверждает: «У Гоголя и Кафки абсурдный герой обитает в абсурдном мире». Однако, к чему нам жонглировать термином «абсурдный»? Термины - вроде пришпиленных к стенду бабочек или жуков - при помощи булавки любознательного энтомолога. Ведь «Превращение» - тот же «Аленький цветочек», только - с точностью да наоборот.

    Стоит отметить, что само превращение героя в насекомое подводит читателя к сказочному. Обратившись, его может спасти только чудо, какое-то событие или действие, которое поможет снять чары и победить. Но ничего подобного не происходит. Вопреки законам сказки, счастливого конца не случается. Грегор Замза остается жуком, никто не протягивает ему руку помощи, не спасает его. Проецируя сюжет произведения на сюжет классической сказки, Кафка пусть и невольно, но дает понять читателю, что если в традиционной сказке всегда происходит победа добра, то здесь зло, которое отождествлено внешним миром, побеждает и даже «добивает» главного героя. Владимир Набоков пишет: «Единственным спасением, возможно, видится сестра Грегора, которая, поначалу, выступает как некий символ надежды героя. Однако, окончательное предательство фатально для Грегора». Кафка показывает читателю, как исчез Грегор-сын, Грегор-брат, а теперь должен исчезнуть Грегор-жук. Сгнившее яблоко в спине не есть причина смерти, причина смерти – предательство близких, сестры, которая была неким оплотом спасения для героя.

    Однажды в одном из писем Кафка сообщает о странном случае, с ним приключившемся. В своей комнате в гостинице он обнаруживает клопа. Явившаяся на его призыв хозяйка весьма удивилась и сообщила, что во всей гостинице ни одного клопа не видно. С чего бы появиться ему именно в этой комнате? Может быть, этот вопрос задал себе и Франц Кафка. Клоп именно в его комнате - это его клоп, его собственное насекомое, как бы его альтер-эго. Не в результате ли подобного происшествия возник замысел писателя, подаривший нам столь замечательную новеллу?

    После семейных сцен Франц Кафка месяцами скрывался в своей комнате, не участвуя ни в семейных трапезах, ни в семейном общении другого рода. Так он «наказывал» себя в жизни, так он наказывает Грегора Замзу в новелле. Преображение сына воспринимается семейством как своего рода отвратительная болезнь, а о недомоганиях Франца Кафки постоянно упоминается не только в дневниках или письмах, они - чуть ли не привычная тема на протяжении многих лет его жизни, как бы накликавшая и болезнь смертельную.

    Мысль о самоубийстве, довлевшая над Кафкой на перевале как раз тридцатилетия, конечно же, внесла свою лепту в эту новеллу. Детям - в определенном возрасте - свойственно убаюкивать себя после выдуманной или действительной обиды взрослыми мыслью: «вот я умру - и тогда они узнают».

    Кафка категорически был против иллюстрации новеллы изображать какое-либо насекомое - категорически против! Писатель понимал, что страх неопределенный многократно превосходит страх при виде известного феномена.

    Абсурдная реальность Франца Кафки

    Притягательная особенность новеллы «Превращение», как и многих других произведений Франца Кафки, в том, что фантастические, абсурдные события описываются автором, как данность. Он не поясняет, почему коммивояжер Грегор Замза однажды проснулся в своей постели насекомым, не дает оценку событиям и персонажам. Кафка, как сторонний наблюдатель, описывает историю, произошедшую с семейством Замза.

    Превращение Грегора в насекомое продиктовано абсурдностью окружающего мира. Находясь в противоречии с действительностью, герой вступает с ней в конфликт и, не находя выхода, трагически погибает

    Почему Грегор Замза не возмущается, не ужасается? Потому что он, как и все основные персонажи Кафки, с самого начала не ждёт от мира ничего хорошего. Превращение в насекомое - это лишь гипербола обычного человеческого состояния. Кафка как будто задаётся тем же вопросом, что и герой «Преступления и наказания» Ф.М. Достоевского: “вошь” ли человек или “право имеет”. И отвечает: “вошь”. Более того: реализует метафору, превратив своего персонажа в насекомое.

    Интересно? Сохрани у себя на стенке!

    Премьерные спектакли одноактных балетов «Унесенные» и «Превращение» (по мотивам одноименной повести Ф. Кафки), представленные театром «Новый Балет» на сцене Московского ТЮЗа, стали заметным событием уходящего театрального сезона столицы. Судя по благодарным аплодисментам зрителей, в основном молодежи, спектакли понравились. Мнение балетоманов и специалистов разделилось, вызывая споры – признак неординарности увиденного и отсутствия скуки на сцене.

    Многие десятилетия герой знаменитой абсурдистской повести Франца Кафки «Превращение» («Die Verwandlung») коммивояжер Грегор Замза занимает умы и сердца людей разных поколений по всему миру, привлекая своей трагической судьбой несуразного одиночества в образе огромного мерзкого насекомого, окруженного гротескными бессердечными персонажами родных и близких.

    В повести раскрыта трагедия покинутого и чувствующего себя виноватым существа перед лицом абсурдной и бессмысленной судьбы. Но даже в таком виде Грегору присуща взывающая к состраданию человечность.

    В свойственной ему манере Кафка не высказывает своего отношения к происходящему, а лишь описывает события, что дает свободу многочисленным инсценировкам и экранизациям, в том числе и у нас («Превращение», реж. Валерий Фокин, 2002; в главной роли – Евгений Миронов).

    Однако рассказать о мученических муках человека-насекомого языком хореографии – счастливая идея, вдохновившая пока только Кирилла Радева, не раз доказывавшего свой талант хореографа; идея сколь амбициозная, столь и сложная, но, как оказалось, вполне осуществимая.

    Радев, на мой взгляд, уловил и попытался передать кафкианскую «медитацию наоборот – восхождение не к вечному блаженству, а к вечной муке», когда закрывается мир, видимый обычному человеку, и открывается нечто совершенно иное, доступное только глазам художника, творца.

    Прочувствовав вслед за Кафкой ужас и прелести «иного мира», постановщик расшифровал суть современного магического реализма с его сопоставлением фантастических происшествий с действительностью и передал его средствами пластики. Таким образом материализовались предсмертные слова Кафки: «Доктор, дайте мне смерть, иначе вы убийца». Такое могли породить только уста великого художника.

    Глубокая, серьезная, образная музыка (1919–1996), которого считал «одним из выдающихся композиторов современности», способствовала созданию музыкально-пластической атмосферы кафкианского спектакля.

    Образные монологи, сложные ансамблевые композиции, максимальное погружение в музыкальный материал, оригинальные пластические решения, присущие стилю хореографа-постановщика Кирилла Радева, – яркое тому свидетельство.

    Артисты во главе с Андреем Остапенко (Грегор), обладателем «говорящего тела», продемонстрировали слаженный исполнительский ансамбль, владеющий искусством современного сценического танца.

    Балет «Унесенные» представлен даровитым петербургским хореографом-миниатюристом, обладателем многих престижных премий Константином Кейхелем на музыку и современного итальянского виолончелиста и композитора Джованни Соллимы.

    Однако цельного спектакля о стихии четырех ветров на этот раз не получилось, балет распадается на отдельные сценки, а однообразная, повторяющаяся хореография не выражает обещанный «кружевной вихорь, сплетенный из танца и музыки». Ветры напоминают по пластике прохожих в сумрачный ветряный день, а не могучие силы природы.

    Исполнители-молодцы (Диана Мухамедшина, Анастасия Николаева, Андрей Остапенко, Егор Маслов) старательно «выплетали» предложенную постановщиком хореографию. Получалось нечто вроде забавной пародии на стихию ветров.

    Я вот думаю: может, и не замахиваться на «кружевной вихорь», а просто поменять текст в программке?

    Все права защищены. Копирование запрещено