Сергей довлатов - не только бродский. Сергей довлатов - не только бродский Сергей довлатов и иосиф бродский

Сергей Довлатов — единственный современный русский прозаик, о котором Иосиф Бродский написал отдельное самостоятельное эссе. Еще есть предисловие к Юзу Алешковскому, рецензии на Александра Солженицына — и все. Прозаики нечасто попадали в поле внимания Бродского-критика. Из русских писателей прошлого — только . Он откликнулся на смерть , но там речь о мемуарах, а не о художественной прозе, и кроме того, эта мемуаристка для Бродского — прежде всего жена и вдова великого поэта. О поэтах Бродский писал часто и помногу. О русских, классических (от Пушкина до Ахматовой) и современных (Лосев, Рейн, Ахмадулина и др.), об англоязычных (Харди, Фрост, Оден), о древних (Гораций), об иноязычных (Монтале, Кавафис). На таком густом поэтическом фоне эссе « » — выделяется особенно.

Разумеется, следует учесть повод — первая годовщина безвременной (в неполные 49 лет) смерти Довлатова 24 августа 1990 года. Отметить эту печальную дату попросил Бродского я (первая публикация — в лос-анджелесском еженедельнике «Панорама» от 13—20 сентября 1991 г.). Он передал мне текст без заглавия, сказав, что ничего подходящего не придумывается. На следующий день я предложил: «Может быть, просто — „О Сереже Довлатове“?» Бродский откликнулся с энтузиазмом, несколько раз повторив: «Очень хорошо». История эта здесь уместна и даже необходима, потому что разъясняет происхождение столь не литературно-критического, а «человеческого» заголовка — тоже уникального в сочинениях Бродского о литераторах.

В эссе Бродского о Довлатове соседствуют и переплетаются два основных мотива. Герой эссе, с одной стороны, младший представитель поколения, словесной (петербургской-ленинградской) школы, группы единомышленников, объединенных общим и редким для того места и времени, где оно сформировалось, мировоззрением, имя которому Бродский указывает — «индивидуализм и принцип автономности человеческого существования». (Пиши Бродский это эссе по-английски, он, вероятно, употребил бы не существующее в русском языке короткое слово рrivасу.) В этой сквозной характеристике слово «младший» не последнее по важности: таково было безоговорочно признаваемое Довлатовым отношение к нему Бродского — как к «Сереже». Стоит при этом отметить, что номинальная разница в возрасте составляла всего чуть больше года. Но таково было обычное общение современников с Бродским — как младших со старшим, независимо от даты рождения. Довлатов этого не стеснялся, что отражено в его записных книжках:

«У Бродского есть дружеский шарж на меня. По-моему, чудный рисунок.

Я показал его своему редактору-американцу. Он сказал:

— У тебя нос другой.

— Значит, надо, — говорю, — сделать пластическую операцию» .

С другой стороны, речь в эссе Бродского постоянно и подчеркнуто идет о замечательном писателе с высочайшей оценкой его литературных заслуг. Оба мотива звучат одновременно: «…Для меня он всегда был Сережей. Писателя уменьшительным именем не зовут; писатель — это всегда фамилия, а если он классик-то еще имя и отчество. Лет через десять-двадцать так это и будет…»

Отметим удивительное пророчество Бродского: в 91-м слава Довлатова только начиналась, оценка его была еще смешанной, многим он казался забавным рассказчиком смешных анекдотов. Бродский ошибся лишь в сроках: и десяти лет не понадобилось, чтобы Довлатов сделался современным русским классиком.

В своем эссе Бродский поясняет привлекательность для него довлатовской прозы. Прежде всего: «Читать его легко. Он как бы не требует к себе внимания, не настаивает на своих умозаключениях или наблюдениях над человеческой природой, не навязывает себя читателю. Я проглатывал его книги в среднем за три-четыре часа непрерывного чтения: потому что от этой ненавязчивости его тона трудно было оторваться».

Мне дважды приходилось слышать от Бродского признания в том, что Довлатов — единственный русский прозаик, которого он дочитывает до конца, не откладывая. Примечательна полная адекватность Бродского-читателя амбициям Довлатова-писателя, который считал своим главным достижением именно увлекательность чтения. Не случайно Довлатов, в духе свойственного ему в поведении и в литературе understatement’а, называл своими любимцами и ориентирами в русской словесности и Шервуда Андерсена в американской — не замахиваясь на обожаемых им Достоевского и .

Бродский-критик раскрывает ощущение признательности Бродского-читателя, находя в довлатовской прозе «отсутствие претензии», «трезвость взгляда на вещи», «негромкую музыку здравого смысла». И главное: «Этот писатель не устраивает из происходящего с ним драмы… От замечателен в первую очередь именно отказом от трагической традиции (что есть всегда благородное имя инерции) русской литературы, равно как и от ее утешительного пафоса».

Бродский видит, таким образом, в Довлатове литературного и мировоззренческого союзника, прививающего русской прозе именно те качества, которые он сам прививал русской поэзии.

Сравним вышеприведенный фрагмент со словами из выступления Бродского в Библиотеке Конгресса в качестве поэта-лауреата Соединенных Штатов (в печати — «Immodest Proposal»). Он говорит о самых ценных для него достоинствах американского поэтического опыта: «Стихи эти одушевлены пафосом личной ответственности. Нет ничего более чуждого американской поэзии, чем все эти знаменитые европеизмы: чувствительность жертвы с ее вращающимся на 360 градусов обвинительным перстом, возвышенная невразумительность, Прометеевы претензии и слепая убежденность» . Несомненно, «европеизмы» есть обусловленный обстоятельствами и составом аудитории эвфемизм для той самой русской традиции, о которой идет речь в эссе о Довлатове.

Именно «американизм» Довлатова и объясняет его успех у американского читателя, указывает Бродский, разбирая происхождение этого феномена. Говоря о том, что идея рrivасу нигде «не была выражена более полно и внятно, чем в литературе американской, начиная с Мелвилла и Уитмена и кончая Фолкнером и », он пишет о своем поколении, к которому принадлежал и Довлатов: «Идея индивидуализма, человека самого по себе, на отшибе и в чистом виде, была нашей собственной».

Из этого самовоспитанного на Востоке западного индивидуализма, можно добавить, и возникла «американская техника» довлатовской прозы. Его предложения укорачивались для того, чтобы повысить удельный вес каждой фразы, чтобы мысль или образ не смешивались с другими, чтобы поставить их на некий пьедестал из заглавной буквы и точки. Это американская школа — более всего , хотя его Довлатов в зрелости не слишком чтил: объяснимое отталкивание после слишком сильного юного притяжения. Он в прозе хотел конкретности и сам предлагал ее. Этот стиль тоже был воспитан любовью и пристальным вниманием к тем писателям, чьими классическими книгами XX века можно пользоваться как путеводителями, справочниками, практическими пособиями. Довлатова это приводило в восторг: как-то полтора часа он мне говорил о точности деталей в «Великом Гэтсби». Знаменитый довлатовский юмор, как и у американцев, прост: всегда не эксцентричный, без гротеска и гиперболы, без иронической натуги, по сути антиироничный, сдержанный и достойный — все тот же understatement.

Все это в полной мере отзывается в Бродском — читателе и критике, поскольку соответствует художественным принципам Бродского-писателя. Что немаловажно — и его человеческим принципам. Этим — во-первых и в-главных — объясняется столь высокая оценка прозы Довлатова: общностью миропонимания.

В эссе «О Сереже Довлатове» есть и еще одна явственно прочерченная линия близости: Бродский обнаруживает у своего коллеги-прозаика поэтическую технику письма. «…Двигало им вполне бессознательное ощущение, что проза должна мериться стихом… Он стремился на бумаге к лаконичности, к лапидарности, присущей поэтической речи: к предельной емкости выражения». Бродский и в этом отмечает у Довлатова отличие от русской традиции сочинительства и этикета общения. (Примечательно, что в своей статье на смерть Довлатова очень близкий Бродскому по литературным и жизненным установкам Лев Лосев тоже прикладывает к прозе Довлатова известное определение поэзии: «…лучшие слова в лучшем порядке» . Разбирая довлатовский стиль, Бродский даже терминологически переходит на язык критических статей о стихах: «Рассказы его держатся более всего на ритме фразы, на каденции авторской речи». Прочитанный и воспринятый таким образом Довлатов выглядит логично в компании поэтов из критического наследия Бродского.

Естественный союзник и убежденный единомышленник в словесности и жизни — таков у Иосифа Бродского , Сережа, единственный современный русский прозаик, о котором он написал отдельное эссе.

Бродский создал неслыханную модель поведения. Он жил не в пролетарском государстве, а в монастыре собственного духа. Он не боролся с режимом. Он его не замечал. И даже нетвердо знал о его существовании. Его неосведомленность в области советской жизни казалась притворной. Например, он был уверен, что Дзержинский - жив. И что "Коминтерн" - название музыкального ансамбля. Он не узнавал членов Политбюро ЦК. Когда на фасаде его дома укрепили шестиметровый портрет Мжаванадзе, Бродский сказал:
- Кто это? Похож на Уильям Блейка.

"Он не первый. Он, к сожалению, единственный".

У Бродского есть такие строки:
"Ни страны, ни погоста,
Не хочу выбирать,
На Васильевский остров
Я приду умирать..."
Однажды знакомый спросил у Грубина:
— Не знаешь, где живет Бродский?
— Где живет, не знаю. Но умирать ходит на Васильевский остров.

Помню, Иосиф Бродский высказывался следующим образом:
- Ирония есть нисходящая метафора.
Я удивился:
- Что значит нисходящая метафора?
- Объясняю, - сказал Иосиф, - вот послушайте. "Ее глаза как бирюза" - это восходящая метафора. А "ее глаза как тормоза" - это нисходящая метафора.


Бродский перенес тяжелую операцию на сердце. Я навестил его в госпитале. Должен сказать, что Бродский меня и в нормальной обстановке подавляет. А тут я совсем растерялся.
Лежит Иосиф - бледный, чуть живой. Кругом аппаратура, провода и циферблаты.
И вот я произнес что-то совсем неуместное:
- Вы тут болеете, и зря. А Евтушенко между тем выступает против колхозов...
Действительно, что-то подобное имело место. Выступление Евтушенко на московском писательском съезде было довольно решительным.
Вот я и сказал:
- Евтушенко выступил против колхозов...
Бродский еле слышно ответил:
- Если он против, я - за.

Найман и Бродский шли по Ленинграду. Дело было ночью.
- Интересно, где Южный Крест? - спросил вдруг Бродский.
(Как известно, Южный Крест находится в соответствующем полушарии.)
Найман сказал:
- Иосиф! Откройте словарь Брокгауза и Эфрона. Найдите там букву "А". Поищите слово "Астрономия".
Бродский ответил:
- Вы тоже откройте словарь на букву "А". И поищите там слово "Астроумие".

Писателя Воскобойникова обидели американские туристы. Непунктуально вроде бы себя повели. Не явились в гости. Что-то в этом роде.
Воскобойников надулся:
- Я, - говорит, - напишу Джону Кеннеди письмо. Мол, что это за люди, даже не позвонили.
А Бродский ему и говорит:
- Ты напиши "до востребования". А то Кеннеди ежедневно бегает на почту и все жалуется: "Снова от Воскобойникова ни звука!.."

Сидели мы как-то втроем - Рейн, Бродский и я. Рейн, между прочим, сказал:
- Точность - это великая сила. Педантической точностью славились Зощенко, Блок, Заболоцкий. При нашей единственной встрече Заболоцкий сказал мне: "Женя, знаете, чем я победил советскую власть? Я победил ее своей точностью!"
Бродский перебил его:
- Это в том смысле, что просидел шестнадцать лет от звонка до звонка?!

Дело было лет пятнадцать назад. Судили некоего Лернера. Того самого Лернера, который в 69 году был знаменитым активистом расправы над Бродским.
Судили его за что-то позорное. Кажется, за подделку орденских документов.
И вот объявлен приговор - четыре года.
И тогда произошло следующее. В зале присутствовал искусствовед Герасимов. Это был человек, пишущий стихи лишь в минуты абсолютной душевной гармонии. То есть очень редко. Услышав приговор, он встал. Сосредоточился.
Затем отчетливо и громко выкрикнул:
"Бродский в Мичигане,
Лернер в Магадане!"

Двадцать пять лет назад вышел сборник Галчинского. Четыре стихотворения в нем перевел Иосиф Бродский.
Раздобыл я эту книжку. Встретил Бродского. Попросил его сделать автограф.
Иосиф вынул ручку и задумался. Потом он без напряжения сочинил экспромт:

Дарит Сержу переводчик".
Я был польщен. На моих глазах было создано короткое изящное
стихотворение.
Захожу вечером к Найману. Показываю книжечку и надпись. Найман достает свой экземпляр. На первой странице читаю:
"Двести восемь польских строчек
Дарит Толе переводчик".
У Евгения Рейна, в свою очередь, был экземпляр с надписью:
"Двести восемь польских строчек
Дарит Жене переводчик".
Все равно он гений.

Иосиф Бродский (на книге стихов, подаренной Михаилу Барышникову):
Пусть я - Аид, а он - всего лишь - гой,
И профиль у него совсем другой,
И все же я не сделаю рукой
Того, что может сделать он ногой!"

Бродский о книге Ефремова:
- Как он решился перейти со второго абзаца на третий?!

"Он не первый. Он, к сожалению, единственный"
* * *
Однаждый знакомый спросил у Грубина:
- Не знаешь, где живет Бродский?
- Где живет, не знаю. Но умирать ходит на Васильевский остров.
(у Бродского есть такие строки:
"Ни страны, ни погоста,
Не хочу выбирать,
На Васильевский остров
Я приду умирать...)
* * *
Помню, Иосиф Бродский высказывался следующим образом:
- Ирония есть нисходящая метафора.
Я удивился:
- Что значит нисходящая метафора?
- Объясняю, - сказал Иосиф, - вот послушайте. "Ее глаза как бирюза" -
это восходящая метафора. А "ее глаза как тормоза" - это нисходящая метафора.
* * *
Бродский перенес тяжелую операцию на сердце. Я навестил его в
госпитале. Должен сказать, что Бродский меня и в нормальной обстановке
подавляет. А тут я совсем растерялся.
Лежит Иосиф - бледный, чуть живой. Кругом аппаратура, провода и
циферблаты.
И вот я произнес что-то совсем неуместное:
- Вы тут болеете, и зря. А Евтушенко между тем выступает против
колхозов...
Действительно, что-то подобное имело место. Выступление Евтушенко на
московском писательском съезде было довольно решительным.
Вот я и сказал:
- Евтушенко выступил против колхозов...
Бродский еле слышно ответил:
- Если он против, я - за.

* * *
Найман и Бродский шли по Ленинграду. Дело было ночью.
- Интересно, где Южный Крест? - спросил вдруг Бродский.
(Как известно, Южный Крест находится в соответствующем полушарии.)
Найман сказал:
- Иосиф! Откройте словарь Брокгауза и Эфрона. Найдите там букву "А". Поищите слово "Астрономия".
Бродский ответил:
- Вы тоже откройте словарь на букву "А". И поищите там слово "Астроумие".
* * *
Писателя Воскобойникова обидели американские туристы. Непунктуально вроде бы себя повели. Не явились в гости. Что-то в этом роде.
Воскобойников надулся:
- Я, - говорит, - напишу Джону Кеннеди письмо. Мол, что это за люди, даже не позвонили.
А Бродский ему и говорит:
- Ты напиши "до востребования". А то Кеннеди ежедневно бегает на почту и все жалуется: "Снова от Воскобойникова ни звука!.."
* * *
Сидели мы как-то втроем - Рейн, Бродский и я. Рейн, между прочим,
сказал:
- Точность - это великая сила. Педантической точностью славились
Зощенко, Блок, Заболоцкий. При нашей единственной встрече Заболоцкий сказал
мне: "Женя, знаете, чем я победил советскую власть? Я победил ее своей
точностью!"
Бродский перебил его:
- Это в том смысле, что просидел шестнадцать лет от звонка до звонка?!
* * *
Дело было лет пятнадцать назад. Судили некоего Лернера. Того самого
Лернера, который в 69 году был знаменитым активистом расправы над Бродским.
Судили его за что-то позорное. Кажется, за подделку орденских документов.
И вот объявлен приговор - четыре года.
И тогда произошло следующее. В зале присутствовал искусствовед
Герасимов. Это был человек, пишущий стихи лишь в минуты абсолютной душевной
гармонии. То есть очень редко. Услышав приговор, он встал. Сосредоточился.
Затем отчетливо и громко выкрикнул:
"Бродский в Мичигане,
Лернер в Магадане!"
* * *
Двадцать пять лет назад вышел сборник Галчинского. Четыре стихотворения
в нем перевел Иосиф Бродский.
Раздобыл я эту книжку. Встретил Бродского. Попросил его сделать
автограф.
Иосиф вынул ручку и задумался. Потом он без напряжения сочинил
экспромт:

Дарит Сержу переводчик".
Я был польщен. На моих глазах было создано короткое изящное
стихотворение.
Захожу вечером к Найману. Показываю книжечку и надпись. Найман достает
свой экземпляр. На первой странице читаю:
"Двести восемь польских строчек
Дарит Толе переводчик".
У Евгения Рейна, в свою очередь, был экземпляр с надписью:
"Двести восемь польских строчек
Дарит Жене переводчик".
Все равно он гений.
* * *
Иосиф Бродский (на книге стихов, подаренной Михаилу Барышникову):
Пусть я - Аид, а он - всего лишь - гой,
И профиль у него совсем другой,
И все же я не сделаю рукой
Того, что может сделать он ногой!"
* * *
Бродский о книге Ефремова:
- Как он решился перейти со второго абзаца на третий?!

Марианна Волкова

Сергей Довлатов

Не только Бродский

Русская культура в портретах и анекдотах

Не только Бродскому - всем деятелям культуры русского зарубежья посвящают эту книгу авторы.

ПРЕДИСЛОВИЕ

Эта книга родилась при следующих обстоятельствах. У Марианны Волковой сидели гости. В том числе - Довлатов. Марианна показывала гостям свои работы.

Это Барышников, - говорила она, - Евтушенко, Ростропович…

Каждый раз Довлатов монотонно повторял:

Я знаю про него дурацкую историю…

И вдруг стало ясно, что это готовая книга. Друзья спросили:

Значит, там будут слухи? И сплетни?

В том числе и сплетни… А что? Ведь сплетни характеризуют героев так же полно, как нотариально заверенные документы. Припомните сплетни о Достоевском. Разве они применимы к Толстому? И наоборот…

В общем книга готова. Суть ее в желании запечатлеть черты друзей.

А может быть, в желании запечатлеть себя. Недаром Марианна говорила:

Люди, которых мы фотографируем, тоже разглядывают нас через объектив.

Ведь память, изящно выражаясь, - это единственная река, которая движется наперекор течению Леты.

Белла АХМАДУЛИНА

Это было после разоблачения культа личности. Из лагерей вернулось множество писателей. В том числе уже немолодая Галина Серебрякова. Ей довелось выступать на одной литературной конференции. По ходу выступления она расстегнула кофту, демонстрируя следы тюремных истязаний. В ответ на что циничный Симонов заметил:

Вот если бы это проделала Ахмадулина…

Впоследствии Серебрякова написала толстую книгу про Маркса. Осталась верна коммунистическим идеалам.

С Ахмадулиной все не так просто.

Василий АКСЕНОВ

Аксенов ехал по Нью-Йорку в такси.

С ним был литературный агент. Американец задает разные вопросы. В частности:

Отчего большинство русских писателей-эмигрантов живет в Нью-Йорке?

Как раз в этот момент чуть не произошла авария. Шофер кричит в сердцах по-русски: «Мать твою!..»

Василий говорит агенту: «Понял?»

Юз АЛЕШКОВСКИЙ и Владимир ВОЙНОВИЧ

В присутствии Алешковского какой-то старый большевик рассказывал:

Шла гражданская война на Украине. Отбросили мы белых к Днепру. Распрягли коней. Решили отдохнуть. Сижу я у костра с ординарцем Васей. Говорю ему: «Эх, Вася! Вот разобьем беляков, построим социализм - хорошая жизнь лет через двадцать наступит! Дожить бы!..»

Алешковский за него докончил:

И наступил через двадцать лет - тридцать восьмой год!


Войнович рассказывал: «Шесть лет я живу в Германии. Языка практически не знаю. Ассимилироваться в мои годы трудно. Да и ни к чему. И все-таки постепенно осваиваюсь. Кое-что начинаю соображать. И даже с немецким языком проблем все меньше… Однажды шел я через улицу. Размечтался и чуть не угодил под машину. Водитель опустил стекло и заорал: «Du bist ein Idiot». И я, - закончил Войнович, - неожиданно понял, что этот тип хотел сказать…»

Владимир АШКЕНАЗИ

Говорят, Хрущев был умным человеком. Но пианист Владимир Ашкенази был еще умнее.

Многие считают Владимира Ашкенази невозвращенцем. Это не соответствует действительности. Ашкенази выехал на Запад совершенно легально. Вот как это случилось. (Если верить мемуарам Хрущева, кстати, довольно правдивым.)

Ашкенази был, что называется, выездным. Женился на исландке. Продолжал гастролировать за рубежом. И каждый раз возвращался обратно. Даже каждый раз покупал заранее обратный билет.

Как-то раз они с женой были в Лондоне. Ашкенази обратился в советское посольство. Сказал, что жена больше не хочет ехать в Москву. Спросил, как ему быть.

Посол доложил все это министру Громыко. Громыко сообщил Хрущеву. Хрущев, как явствует из его мемуаров, сказал:

Допустим, мы прикажем ему вернуться. Разумеется, он не вернется. И к тому же станет антисоветским человеком.

Хрущев так и выразился дословно:

«Зачем нам плодить антисоветского человека?»

И продолжал:

Дадим ему заграничный паспорт. Пусть останется советским человеком. Пусть ездит куда ему вздумается. А когда захочет, пусть возвращается домой.

Домой Ашкенази так и не вернулся. Но своих родных от притеснений уберег. Все закончилось мирно и пристойно…

Не зря говорят, что Хрущев был умным человеком.

Вагрич БАХЧАНЯН и Эдуард ЛИМОНОВ

Как-то раз я спросил Бахчаняна:

Ты армянин?

Армянин.

На сто процентов?

Даже на сто пятьдесят.

Как это?

Даже мачеха у нас была армянка…


Это случилось на одной литературной конференции. В ней участвовали среди прочих Лимонов и Коржавин. В конце состоялись прения. Каждому выступающему полагалось семь минут. Наступила очередь Коржавина. Семь минут он ругал Лимонова за аморализм. Наконец председатель сказал:

Время истекло.

Я еще не кончил.

Но время истекло…

Вмешался Лимонов:

Мне тоже полагается время?

Семь минут.

Могу я предоставить их Науму Коржавину?

Это ваше право.

И Коржавин еще семь минут проклинал Лимонова за аморализм. Причем теперь уже за его счет.

Джордж БАЛАНЧИН и Соломон ВОЛКОВ

Баланчин жил и умер в Америке. Брат его, Андрей, оставался на родине, в Грузии. И вот Баланчин состарился. Надо было подумать о завещании. Однако Баланчину не хотелось писать завещание. Он твердил:

Я грузин. Буду жить до ста лет!..

Знакомый юрист объяснил ему:

Тогда ваши права достанутся брату. То есть ваши балеты присвоит советское государство.

Я завещаю их моим любимым женщинам в Америке.

А брату?

Брату ничего.

Это будет выглядеть странно. Советы начнут оспаривать подлинность завещания.

Кончилось тем, что Баланчин это завещание написал. Оставил брату двое золотых часов. А права на свои балеты завещал восемнадцати любимым женщинам.


Волков начинал как скрипач. Даже возглавлял струнный квартет.

Как-то обратился в Союз писателей:

Мы хотели бы выступить перед Ахматовой. Как это сделать?

Чиновники удивились:

Почему же именно Ахматова? Есть и более уважаемые писатели - Мирошниченко, Саянов, Кетлинская…

Зачем их примирять с властью?

Кадр из фильма «Довлатов». Фото: WDSSPR

«Нормальность» советской жизни как новая идеологическая установка.

Высоцкий, Бродский, Довлатов - первая тройка культовых имен России выглядит сегодня так. Что интересно, народный пантеон славы и официальный, государственный впервые совпадают. Большой трагический фильм о Бродском выходит на Первом канале , а сам поэт является неоспоримым авторитетом в искусстве и вписан во все учебники; юбилей Высоцкого отмечают все государственные медиа, а глава государства посещает его музей. Фраза Довлатова «а кто написал четыре миллиона доносов?» звучит на гостелевидении из уст одиозных ведущих, а художественный фильм «Довлатов» Алексея Германа-младшего, снятый в том числе на государственные деньги, представляет Россию на Берлинском кинофестивале и вскоре выйдет в прокат.

Ничего удивительного - любая власть использует творцов, особенно ушедших, в свою пользу - как Пушкина, чью столетнюю годовщину гибели пышно отмечали в 1937 году. Но власть сегодня не просто отдает почести бывшим «изгоям» - она пытается превратить их в «своих», в «наших»; в государственных «Вестях ФМ» предъюбилейная рубрика так и называлась - «Наш Высоцкий». Слово «наш» сегодня - это вариант замятинского «мы», которое означает, что между государством и обычными людьми нет никакого зазора, что это единое целое. Место в едином строю теперь находится даже для подчеркнутых индивидуалистов Бродского или Довлатова - заочно предполагается, что «сегодня они были бы за нас».

В какой ⁠степени они были советскими людьми - сложный ⁠вопрос, он требует в каждом случае ⁠отдельного размышления. Но ⁠нет никаких сомнений в том, как относилась к нынешним иконам советская власть ⁠при жизни: для ⁠нее они были «тунеядцами» или в лучшем случае «чуждыми элементами»; их не печатали, ⁠цензурировали, не признавали официально в качестве поэта или писателя. То, что с поправкой на вегетарианство поздней советской власти творцы отделались еще относительно легко, это не заслуга советской власти, а их личное везение.

Главная новость в том, что сегодняшняя власть хочет присвоить их духовно. Она хочет задним числом примирить их с советской властью и с государством вообще. Оказывается, это вполне возможно, тут работает все та же «пушкинская лазейка»: у любого крупного таланта можно найти то, что ситуативно может совпасть с риторикой власти в тот или иной момент. Например, неполиткорректное по нынешним временам стихотворение Бродского про Украину, не говоря уже про Высоцкого с его военными песнями, которые сегодня (но не в 1970-е, когда на него строчили пасквили в газеты за «опошление») звучат как эталон патриотизма. Опять же фразу Анатолия Наймана в пересказе Довлатова «советский, антисоветский - какая разница» или фразу Бродского в пересказе Довлатова «если Евтушенко против колхозов, то я - за» можно сегодня парадоксальным образом использовать не столько для оправдания советской власти, сколько для утверждения той самой идеи постправды: никто тут не лучше других, все одинаково плохи. Довлатовский цинизм, который был скорее литературным приемом, маской и служил ему самому защитой от государства, сегодня используется впрямую - так, как будто это было его кредо, идеологическая программа. На самом деле эти цитаты отражают подлинную систему ценностей говорящих примерно с той же достоверностью, что и «цитаты Ленина про интернет» или Ивана Аксакова про Европу.

Зачем власти идти сложным путем, зачем приручать «диких животных», когда вокруг столько ручных, домашних, которые вполне нашли общий язык с советской властью и могли бы служить примером для нынешней интеллигенции?

Есть практическое объяснение: эти творцы сегодня действительно популярны в мире; Довлатов и Бродский в большей степени, Высоцкий - в меньшей. Мировых брендов российского происхождения не так уж и много, нельзя разбрасываться. Кроме того, это демонстрация демократизма и широты нынешней власти: видите, теперь мы способны оценить и Бродского, и Высоцкого, и Довлатова в отличие от заскорузлых бонз из политбюро.

Но есть за всем этим еще и сверхзадача. Нам хотят внушить, что сама советская жизнь 1970-х была «нормальной», что она ничем принципиально не отличалась от европейской или американской жизни ХХ века. «Да нормально мы жили» - присказка каких-нибудь фанатов советского теперь становится идеологией. Убедить в этой нормальности можно как раз за счет общепризнанных Довлатова, Бродского и Высоцкого. Та же «новая нормальность» исподволь внушалась, когда ко Дню Москвы в прошлом году появилась серия плакато в «Москва созидает» с изображением Марины Цветаевой, Бориса Пастернака или академика Николая Вавилова, без указаний на то, при каких трагических обстоятельствах им пришлось «созидать».

Но если тут примирение «антисоветского с советским» выглядит схематично, то в кино и сериалах последних лет это осуществляется с помощью более тонких механизмов. Одна из главных находок последних десятилетий - выражение «погружение в эпоху». Мы слышим эту фразу от продюсеров уже лет десять; на вопрос «Что вы хотели сказать тем или иным сериалом?» они отвечают стандартной фразой: «Мы хотели передать аромат эпохи». Это означает: мы отказываемся от критического осмысления эпохи, превращая ее в музей. А тех, кто из этой эпохи всеми силами выбивался, выламывался, сегодня насильно запихивают обратно. Это не что иное, как посмертное превращение «я» обратно в «мы», растворение, посмертная их «женитьба» на советской власти - с помощью кино. Характерно похожи сюжеты фильмов «Высоцкий. Спасибо, что живой» Петра Буслова и «Конец прекрасной эпохи» Станислава Говорухина по произведениям Довлатова. Оба фильма демонстрируют, как свободно жилось Высоцкому и Довлатову, как разрешалось им то, что обычным гражданам не позволялось, не говоря уже о том, что спецслужбы в таких фильмах обычно бескорыстно помогают писателям или артистам. У Говорухина так и вовсе главная мысль, что советская власть была безобидной, люди сами писали доносы друг на друга и все испортили.

Фильм «Довлатов» Алексея Германа-младшего, который покажут в эти дни на Берлинском кинофестивале, в художественном отношении, конечно, гораздо более совершенен. Авторы показывают нам шесть обычных дней ноября 1971 года из жизни Довлатова, перед его отъездом в Таллин. Но и тут режиссер не скрывает, что хотел заодно «показать эпоху». Это, вероятно, своего рода охранная грамота, род компромисса, на который должен идти художник сегодня. Результатом является какое-то вполне умиротворенное «растворение» Довлатова и Бродского в обычной советской жизни. В фильме они работают, пишут статьи и делают переводы, читают в кругу интеллигенции, ведут откровенные разговоры. Вот видите, как бы говорит фильм, можно было жить, можно было существовать и так; а кто не мог, тот мог уехать, но это уже личное дело каждого.

Чего тут больше - искреннего убеждения режиссера в том, что «жизнь тогда была честнее» (знаменитый военный фильм его отца Алексея Германа-старшего «Проверка на дорогах» пролежал на полке 15 лет по цензурным соображениям), или игры по нынешним правилам, согласно которым, критикуя советскую власть, нужно обязательно показывать и «хорошее»? Этого мы в ближайшее время, конечно же, не узнаем.

Запрещенный прием - задавать в таких случаях вопрос «Что бы сами творцы сказали, будь они живы?». Ответить на него невозможно в силу понятных причин. Но в том, что касается советского времени, их ответ мы знаем: они и сами отвечали на него, кто мог, и это было общим местом, единственным компромиссом для советского человека 1970-х: жить, не замечая советской власти. Наивность этой позиции сегодня ясна, но когда-то это была единственная возможная и выстраданная, вымученная позиция, требующая известных жертв. Теперь же эта позиция преподносится нам в качестве одного из готовых вариантов существования, которые сама система якобы предоставляла на выбор. Именно в этом и состоит искажение жизненной правды. С помощью этих фильмов затемняется собственно основная проблема любого человека в СССР, не только творца: недостаток свободы, который искажает саму человеческую природу. И если для большинства это не было проблемой (так, по крайней мере, нам сегодня внушают), то наши герои это ощущали в качестве главной травмы всей жизни. И именно эта травма вымывается сегодня из их новой, официальной биографии - по чуть-чуть, малыми дозами, разными способами, превращаясь постепенно в бытовую, неважную, второстепенную проблему. Еще чуть-чуть - и песня Высоцкого «Охота на волков» в массовом сознании будет означать буквально охоту на волков.

«Нормальная была жизнь» - вот в итоге что внушается. Попытка в рамках современной идеологии примирить советское и антисоветское за счет механического сращивания противоположностей. Схема эта искусственная и оттого не работающая. Постсоветский общественный консенсус в Восточной Европе, например, строится именно на признании порочности самой природы тоталитаризма, и никакие формальные или ситуативные «достоинства» системы не могут служить оправданием. Примирение возможно только на общем признании утопичности, тупиковости попыток сделать людей счастливыми насильно. Правда состоит в том, что существование человека в тоталитарном обществе было «анормальным» - с общечеловеческой точки зрения и, кстати, даже с точки зрения нынешней официальной российской. Но сказать это сегодня вслух, тем более в кино - значит нарушить одно из основных негласных табу. И вместо разговора со зрителем на важнейшую тему - о свободе и несвободе - раз за разом будут рождаться гибриды про «аромат» очередной эпохи, каждая из которых умела давить людей как-то неповторимо и с особым вкусом.