Мандельштам осип эмильевич - египетская марка

«Египетская марка» О.Мандельштама: стратегии бессвязности «разрывов»

I
Единственный способ разгадать хоть что-нибудь в «Египетской марке» О.Мандельштама – это попытаться понять ее коды. Они не лежат в «глубине», но просвечивают наружу. Мы не пытаемся тут навязать такую идеологему, будто бы великий русский поэт самостоятельно вложил в произведение те смыслы, которые вскоре будут открыты: ясно, что они – производное совсем не того опыта, который даровал нам «Мандельштама». Мандельштама (пусть и на материале пока отдельного его произведения) - как определенную концепцию развития сюжета, видения времени и пространства; более того, как отдельную дискурсивную формацию. Мы будем взламывать его шифры медленно, шаг за шагом, давая свое понимание, не претендуя при этом ни на что, кроме отражения собственного читательского опыта. Мандельштама трудно понять, еще труднее «схватить»: как летучая волна, он вырывается из рук. Но, будем надеяться, что взломав шифры кодов, нам все же удастся (вос-)создать – иногда контаминирующую – целую конфигурацию сеток, моделей и наслоений. Кроме М.Фуко («Археология знания»), на метод этого анализа повлиял Р.Барт, который предпринял – в «S/Z» - довольно убедительную попытку выделить сочленения кодовых последовательностей в рамках рассмотрения отдельных «лексий» - структурно-семантических единиц текста, расходящихся скорее («синтагматика» изложения) вширь и – затем – вглубь, чем идущих из (квази-)«концептуализированной» глубины… Как в ленте Мебиуса: и, если честно, данное произведение О.Мандельштама также заставляет задуматься – в первую очередь – именно о сращивании глубины и поверхности, аудовизуальных коннотациях подобного смыкания плоскостей «графического образа» знака – и его ритмико-звучательной составляющей.
Выделив на первоначальном – пропедевтическом – «участке» работы несколько таких кодов, - а именно: «социальный», «дискурсивный», «топографический» и т.д., - мы будем стараться отыскать их – по тексту «Египетской марки» - с достаточной долей убедительности и вероятности, делая акцент на проблеме «авторства» в повести, «координатах» времени-пространства в рамках движения дюжины (а-)синхронных «образов-движения», по Ж.Делезу («Кино»). Или, как ее, эту проблему, именует известная исследовательница творчества О.Мандельштама Д.Черашняя, - «субъектности», проблема полисубъектности – агенты которой диа-, иногда поли-хронны – в «авторском» тексте.
Отлично понимая, что замкнуться на подобном куске, фрагменте творчества художника не удастся, мы будем проводить – по возможности – интертекстуальные, гипер-субъектные (в рамках рассмотрения «системы» творчества) «перемигивания», чтобы, иногда, связать, допустим, прозаику с поэтикой, а художественную прозу – в отдельных, гомогенных, «локусах» - с публицистикой поэта. Методологично мы будем зависеть от расплывчатой поструктуралистской парадигмы, или эпистемы. Это, в основном, - Р.Барт, Ж.Деррида («О грамматологии»; «Письмо и различие»), Ж.Делез, М.Фуко, Ж.Лакан (семинары, так или иначе касающиеся широкого поля рассмотрения разнообразных литературоведческих проблем), П.Бурдье. Постструктуралисты перестали сводить текст к набору запланированных автором «сущностей», поставили «автора» под сомнение, оказали первостепенное внимание режиму функционирования дискурса (или – «письма»), неотрывно от линии взаимодействия «поле литературы» - «власть» (представленная ее «агентами»). Конечно, каждый «автор», работая в поле литературы, становится собственным «агентом» власти «письма»-дискурса…; что понял, а также отнюдь не оставил необоснованным О.Мандельштам в повести «Египетская марка» задолго до постструктуралистов. Его замечательная повесть – широкая открытая система цитатных отсылок, подлинный «архив» литературы/музыки/живописи, даже – не в последнюю очередь – «техники». В первую очередь, конечно же, технологии «письма». Хотя кое-что все-таки осталось – (де-)субстантивно – «недеконструированным»…: оно и не удивительно – ведь на дворе «1928» год – год создания сего монуменатального – в концептуальном плане – про-из-ведения. Еще раз позволим себе заметить, что само звучание – просодика, рапсодика – повести-стихотворения оказалось – на уровне фраз как семантических локусов – незавуалированно не-«разрывным», не-«бессвязным» [ЕМ,V] , не-«бредовым», не-«горячечным» [ЕМ,VIII]: как вся «Египетская марка», по словам О.Мандельштама, одного из «авторов».

II
Начнем с дискурсивного кода – как одного из важнейших для понимания «ЕМ». Понимал и принимал эту важность и сам Мандельштам: недаром в тексте накоплено значительное количество фрагментов, не связанных между собой, но связанных – зато – с раскрытием всеобъемлющей темы «письма», центральной и свойственной ОМ. Мы не станем тут пересказывать дословно суть всех этих фрагментов – это увело бы несколько в сторону от рассмотрения заданной прежде проблематики кодово-семантических характеристик данного текста. Вполне достаточным будет – как представляется – остановить свое внимание – и читателя – на нескольких выводах, следующих из детального разбора выбранных «лексий».
1. Мандельштам подразделяет «письмо» (режим функционирования дискурса) на две категории: «филология» и «литература». Это видно из предыдущих статей (например, «О природе слова»), прослеживается и в «ЕМ» [V]. «Бородатые литераторы», к которым применяются не вполне лицеприятные эпитеты «собачий», «слоновий» - те, кто, по Мандельштаму, «отчихвостил» «бедного Ипполита», придумав для сего постыдного занятия «обезьяну» скандала в русской литературе 40-х годов XIX века. «Автор» же «ЕМ» занимается «филологией» - «голубушкой прозой, пущенной в длину» , которой совершенно не чужды «арабески» «нотных человечков» по краям «исхлестанных градом» музыкальных бурь «черновиков» и «рукописей», не говоря уже про логику бессмысленных разрывов – движущих эту дискурсивную формацию, все же, на поприще литературы.
2. Далее просится к рассмотрению – хотя бы «промелькивающему» - исключительно филологическое, по ОМ, понятие «черновика»/«рукописи». Текст для Мандельштама изначально «ошибочен». Поэтому другого пути, - кроме как «горячиться», «бредовить», «жаровать», «возбуждаться», «лепетать», - нет. «ЕМ» вся переполнена «горячечной» спешкой самовысказывания, боязнью не подставить «веселую случайную корзинку» для соискания нового . Да, что касается деконструкции линейного метанарратива «великого романа» (см. статью ОМ «Конец романа») - с его структурно-четкой логикой связного изложения даже на уровне фраз и «фабульностью» (нарративностью) сюжета, - то она проведена. Но что касается фраз и – уже – строк (синтагматические последовательности), - тут есть вопросы, пожалуй, безответные. При постулировании «разрывности» дискурса, критика звучательно-связного акустического образа фразы так и не была проведена. Каждая фраза звучит как целостный живой организм, и в этом звучании имеет особую сюжетность, свойственную громыхающей партитуре оркестрового произведения («нотное письмо», «нотная страница», «нотные знаки» в «ЕМ» [V]). Звук, а не графически-иконическая сторона знака, составляет для Мандельштама суть рукописного текста литературного произведения. Оно может быть «наживо» исполнено, передумано, переиграно, контекстуально переосмыслено в режиме «реального времени» оркестром сложно устроенного «авторского» голоса. Оно создает собой открытую структуру, зовущую к исполнению, импровизации, интерпретации. И в этом, на наш взгляд, заключается эвристическая ценность разомкнутого текста «черновика» или «рукописи» - «арабески» которой живут «третьей жизнью» «теневых пюпитров» Мариинской оперы .
3. «Субъектный», авторский код – последний из рассматриваемых в этом – дискурсивном - типе кодовых семантических последовательностей, пытающихся внятно декодировать зашифрованное послание Мандельштама (как письмо в бутылке, см. статью «О собеседнике»). Его очень пристально рассмотрела Д.И.Черашняя в пространстве всей системы творчества ОМ – как синхронно, так и диахронно, интертекстуально, интер-контекстно, даже – гипер-текстно, переходя по прямым ссылкам поэзии, к примеру, в публицистику для расшифровки скрытых смыслов. Становится понятно, как указывал еще М.Фуко, - конфигурация «архивна», полицитатна, многомерно-отсылочна; текст просто соткан из подобных наложений, пестрит ими. Выделим тут три блока таких отсылок: литература, живопись, музыка. Подобная многомерность как раз и поддержана – в случае ОМ – полифонической рассыпчатостью проявлений присутствия «авторского» «голоса» в тексте. Он бывает двух типов: «объектные» и «субъектные» формы «авторского» присутствия. Объектный тип, грубо и усеченно говоря, - когда «вещи» называют «людей»: создают поле для устойчивых идентификаций. «Субъектный» (его как раз и исследовала Д.И.Черашняя) – когда «человек» - «вещи». Сложность же установления «авторства» полифонии «авторских голосов» в тексте в том, что «вещи» легко персонализируются путем использования антропоморфных метафор, «автор» легко переселяется в вещи, натурализируется. В свою очередь, люди также легко меняют разряд онтологии – де-персонализируясь: вспомним «толповой» эпизод на Фонтанке с «людьми», не имеющими «лиц» в толпе . Этот факт потери – «кражи лица» (носа?) - так или иначе касается всех «героев» «ЕМ» - они необычайно текучи, как песок, податливы, как глина, волново-изменимы, как стадо Протея, выходящее из «пены морской». Формы же «субъектного» «авторства» таковы: «я-автор», безличный повествователь, «он-автор» (объектная форма Парнока), «мы-/вы-автор». Они – эти формы «авторского» присутствия в контрастно-мозаичном тексте «ЕМ» - характеризуются следующими признаками. «Я-автор» ведет повествование от первого лица единственного числа; безличный – лица, как и «толпа», трансцендентно не имеет; «Парнок» ведет разговор с позиции третьего лица; «мы-/вы-автор» - специфические формы множественного авторского присутствия в «ЕМ». Применение в конкретных топосах текста этих «лиц» свидетельствует: «я-автор» говорит, как правило, от имени реально существующего «героя» (концептуального персонажа) Мандельштама, хотя иногда эти функции воплощения физического лица берет на себя и «Парнок» - выступающий от третьего лица («Господи! Не сделай меня похожим на Парнока! Дай мне силы отличить себя от него», [V]). Но, в общем-то, конечно, «Автор» говорит от имени «я-автора», не взирая на многократно повторяемый шизофренизм с личностью (личиной) «героя» Парнока. «Безличный автор» надобен для констатации сюжетно необходимых, «сверху»-происходящих «вещей» сюжета. Мы-/вы-формы – сделаны для обращения к социальным группам: «петербуржцев» ; «граждан» и т.д.
III
Небезынтересным будет также отметить существование в тексте «ЕМ» кода коммуникативного, иначе говоря, «социального» начала или аспекта. Мы будем называть его в рамках данной статьи кодом коммуникации, потому что намерены затронуть те существенные аспекты взаимоотношений литературного «героя» - приблизительный характер которого уже был пунктирно очерчен выше – и «массы-толпы-социума» («знание-власть» – по М.Фуко, «агенты власти» по П.Бурдье), дискурсивной формацией, организованной вокруг определенной реализации потуг властного ресурса разнородных планов; взаимоотношений, которые имеют дело – в качестве «тылового прикрытия» – не только с прагматической моделью коммуникации, схемой построения «конструктивного» диалога, - но также и реализуют эту теоретическую модель на практике (феномен взаимосвязи «праксиса-поэзиса-теориса» в едином акте взаимодействующего, зачастую в квази-субъектном пространстве между «полями» власти, литературы, социума, – «гуманитарного» фронезиса, продемонстрированного утопией Мандельштамовой жизни), учитывая – с необходимостью – все ошибки-отклонения, в которых реализуемая (своего рода, актуальное искусство в сфере аудиовизуального внутреннего «действа»-перформанса). Правду об отклонениях от необходимо-довлеющего – даже и в квази-литературном дискурсе «ЕМ» - порядка «социального» хорошо прочувствовал Мандельштам. Недаром тема отклонения излишне-робко-«маленького» человека всегда жутко по-настоящему звучит в каждой реализации – мотивами конкретных произведений – его проекта «филологической» литературы. И тема маргинализации-девиатизации-«выбывания» (всегда отклонения от доксо-нормы «нужного»), распыленного на многочисленные – часто контрадиктивные, иногда синестезийные – регионы «авторского» «я», отклоненного от строгого – отцовского – Социального, - занимает далеко не последнюю роль в задуманной нами гипер-структуре семантических кодов его творчества, репрезентируемых на примере «ЕМ». Даже – одну из важнейших, и именно поэтому коммукативный код, рассматриваемый нами здесь-и-сейчас в масштабе данной статьи, находится – пространственно – сразу же за наиважнейшим для нас – дискурсивным, кодом «письма». Вся эта ситуация немного напоминает – заметим в неожиданно-игровом для нас, будто-бы-«авторов», тоне – описание моментальной «остановки времени изображения» в книге П.Вирильо «Машина зрения», когда почему-то оказывается, что приемлемо-правильное «целое» всегда размещено на опорах минимальных погрешностей движения-изображения. Короче говоря, так социально-государственное тело вписывает индивидуальность маргинезиса в свою правильно-закрытую топографическую структуру, - используя Новое всего лишь в качестве отклонения от Нормы, никак не как Новое «само по себе». Рассмотрим конкретные примеры данных взаимодействий, прежде всего – «социально»-нужного (необходимого) и индивидуально-«излишнего» (нормо-докса отклонения), – конечно же, взятые из повести «ЕМ».
1. Коммуникативная модель «герой» (как субъект «авторского» присутствия в тексте) – «социум» действует не только как социальное различание «субъектности» в произведении, но также как простой набор социальных масок (интерактивных «ролей») с достаточно однозначными характеристиками. Так, «социум» (понятый буквально, как он будто бы есть) выполняет в «ЕМ» обезличивающе-репрессивную функцию, возглавляемый «походкой адъютантов» – и толкающий жалкого «маленького» (лишнего) человека, укравшего «белые кондукторские часы столового серебра», - топиться на Фонтанку. Ситуация интерпретационного анализа усложняется, когда внезапно оказывается , что этот «человечек» (тематический наследник «Петербургских повестей» Н.В.Гоголя) – «Парнок», одна из субъектных форм объективации «автора» в «ЕМ». Так ветвится, развиваясь, - сдобренный «визиткой» , - единственный весомый ствол сюжетности в тексте.
2. Склеенный с образом «автора» (физически существовавшего Мандельштама), образ «Парнока» (этот воистину «концептуальный персонаж») помогает открыть – в пределах рассматриваемой нами тут темы интер-социальности – некоторые неожиданные черты. Конфликт Парнока с ротмистром Кжижановским из-за «визитки» , отобранной вторым у первого посредством портного Мервиса , - наряду с расслоениями внутри многообразного образа «автора», - составляет, вместе с интер-социальными перетурбациями типа Парнок – «толпа», подлинную конфликтологическую канву данного произведения. Так, конфликтологический код позволяет нам прояснить струны напряжения в «ЕМ». Подобными линиями – отростками, доведенными до кульминации в своих собственных игровых квази-сюжетах - являются: натурализация «субъекта», когда «люди» (человеческие сущности) переходят в разряд вещей, а «вещи» - нехитрым комплексом развернутых метафор (как транс-портов) – попадают в состав «людей» с помощью повышенно-анимирующего внимания к ним со стороны «автора» (так произошло, например, с «визиткой», картой, квартирами [I], Петербургом и т.д.); наконец, действителен топос «борьбы и единства противоположностей» противостояния Парнока с роковой социальной сущностью, обусловленной действием тоталитарного закона обезличивания . Остановимся на последнем случае поподробнее.
3. «Парнок» (как некий – довольно отдаленный – образ физического «автора») – человек, презираемый «толпой» за свою лишнюю личность . И есть за что: большей антиномии отыскать невозможно. «Дикая парабола соединяла Парнока с парадными анфиладами истории и музыки» . А еще живопись – «барбизонский завтрак» «мрачно-фламандского» Эрмитажа . Парнок всей душей всегда привязывается к чему-то лишнему и ненужному, щебечет «исключительно на выспреннем языке о высоких материях» . Его мир «египетской марки» - мир «вещей» и «квартир», «неудавшееся домашнее бессмертие» [I], горечь которого он так горячечно переживает. А еще, безусловно, евреев: мир «ЕМ» - это «квартирный» мир петербургских еврейских ремесленников, думающих первостепенно о своей семье и заработке, – часовщиков, портных, зеркальщиков, страховых агентов, банкиров, кожевенников. «Семья» связана с «квартирой», «квартира» – с «вещами», выставленными в ней; исчезнувшие, как «домашнее бессмертие», «квартиры» и «вещи» связаны с «дикой параболой» истории и памяти. А те, в свою очередь, с метафорическими пластами архитектуры, живописи, музыки – короче, с Петербургом, – понятым как единый контекст, обрамляющий произведение, как рамой, неистощимым богатством пространственно-временных координат. Петербург («Шум времени») – это полузабытая память «детства», вновь воскресающая в настоящем. Настоящее – это будущее: вспомним суровый произвол толпы по отношению к «маленькому» одиночке. Прошлое истории, данное литературы, – это «скандал» будущего выведения из «концертного зала» в дальнейшей жизни Парнока/Мандельштама. Можно сказать, что «герой» живет в будущем, как в настоящем, а в прошлом – как в будущем. Настоящая синестезия времен, опространствление временных контекстов, слияние их у истоков невременимости. «Прошлое истории», «память литературы» – как «детство» – никогда не изменяет Парноку, оно его единственный друг и верный непререкаемый советчик. Это «детство» («Шум времени») снова и снова воскресает в настоящем и будущем, «ЕМ» практически завалена им, как склад ненужных вещей.

Осип Мандельштам

«Египетская марка» - это последнее автобиографическое произведение писателя. Проза Осипа Мандельштама относится к вершинам русской изящной словесности.
Маленький человек в водовороте революции. Интеллигент – маленький, робкий, бедный пытается остановить летом 1917 года самосуд озверевшей революционной толпы над карманником. Страшно, но никуда не деться – совесть… Этот шедевр яркой интеллектуальной прозы развивает классическую тему пушкинского и гоголевского Петербурга.

Читает И. Стависский
Стависский Иван Янович - актёр театра и кино, режиссёр.
Родился 4 декабря 1962 года в Ленинграде.

Мандельштам Осип Эмильевич - поэт, прозаик, эссеист.
Осип Эмильевич Мандельштам (1891, Варшава – 1938, Владивосток, пересыльный лагерь), русский поэт, прозаик. Отношения с родителями были весьма отчуждёнными, одиночество, «бездомность» – таким Мандельштам представил своё детство в автобиографической прозе «Шум времени» (1925). Для социального самосознания Мандельштама было важным причисление себя к разночинцам, острое чувство несправедливости, существующей в обществе.
Отношение Мандельштама к советской власти с конца 1920-х гг. колеблется от резкого неприятия и обличения до покаяния перед новой действительностью и прославления И. В. Сталина. Самый известный пример обличения – антисталинское стихотворение «Мы живём, под собою не чуя страны…» (1933) и автобиографическая «Четвёртая проза». Наиболее известная попытка принять власть – стихотворение «Когда б я уголь взял для высшей похвалы…», за которым закрепилось название «». В середине мая 1934 г. Мандельштам был арестован и сослан в город Чердынь на Северном Урале. Его обвиняли в написании и чтении антисоветских стихотворений. С июля 1934 по май 1937 г. жил в Воронеже, где создал цикл стихов «Воронежские тетради», в которых установка на лексическое просторечие и разговорность интонаций сочетается со сложными метафорами и звуковой игрой. Основная тема – история и место в ней человека («Стихи о неизвестном солдате»). В середине мая 1937 г. вернулся в Москву, но ему было запрещено жить в столице. Он жил под Москвой, в Савёлове, где написал свои последние стихи, затем – в Калинине (ныне Тверь). В начале марта 1938 г. Мандельштам был арестован в подмосковном санатории «Саматиха». Спустя месяц ему объявили приговор: 5 лет лагерей за контрреволюционную деятельность. Умер от истощения в пересылочном лагере во Владивостоке.

Ближайшие даты исполнения

«… эстетская в самом дурном смысле линии литературы»
(Г. Горбачев, РАПП)

«Сюжет Мандельштама… необычен. В нем нет ни завязки, ни развязки»
(М. Зингер. Известия, 27 сентября 1928)

«Я мыслю опущенными звеньями <…> Эти звенья объясняют вязку мотивов»
(О. Э. Мандельштам)

Простейшая фабула, спрятанная - словно в кованную тень листьев и решеток Летнего сада - в сложнейший текст времени. Простая картинка: маленький человечек в декорациях крушения Имперского Города. Картинка проста, фабула ещё проще - до боли знакомое что-то, изнутри, из нутра ХIХ века: за недоплаченные пять рублей портной отбирает у Парнока визитку - «земную оболочку», «милую сестру», - визитку эту получает некий ротмистр Кржижановский. Ему же отдают прачки и рубашку Парнока. С ним же уходит Ничего Не Подозревающая Дама, которую Парнок собирался было пригласить на свидание.

Февральской революции герой не заметил, так и жил бы «старорежимно», но лихорадящая эпоха конца времен лишила Парнока кожи, рушащаяся Империя погребла его под обломками псевдоантичных портиков и кариатид. Ему на смену пришел новый герой - с нафабренными усами и в визитке с чужого плеча.

Но голос Парнока-поэта, засмотревшегося в феврале 1917 года на вмерзшую в лед хвойную ветку, голос Парнока-поэта, призывающего зеленую звезду над Адмиралтейством в свидетели гибели Города, его слова, тягучие, как золотистый мед, живут. Живут в шелухе Имперской разрухи, в ветре на пустой колокольне, в плеске черной Невы. Живут, пока в белой комнате не спеша мелют кофе к завтраку.

ВНИМАНИЕ! Во время действия спектакля, выполняя поставленные режиссёром творческие задачи и ремарки автора, артисты курят на сцене, также для создания различных сценических эффектов используется дым-машина. Просим учесть эту информацию, планируя посещение данного спектакля.

«Египетская марка» - спектакль, почти вызывающе не вписывающийся ни в какие «современные тенденции сезона», из сезона как бы выламывающийся. В нем ощутимо некоторое высокомерие независимости от мод и горячих проблем жизни за окном: «Который час?» - его спросили здесь, а он ответил любопытным: «вечность». Ольга Егошина, «Новые Известия» …на сцене «Мастерской» повесть оживает со всеми эстетскими вывихами: «анфиладами истории и музыки» и кариатидами Эрмитажа, которые обитают где-то среди маленьких картонных арок и ротонд, бесчисленных склянок, выстроившихся рядком вдоль сцены … До последней запятой декадентская, измождённая эстетством проза Мандельштама в постановке Дмитрия Рудкова приобретает здоровый румянец и юмор. Анна Чужкова, «Культура» …в этом спектакле функции драматургии на себя берёт музыка - она ведёт и строит спектакль здесь так же, как и во многих постановках самого Петра Наумовича. Напевные интонации речи звучат как мелодии, подчеркивая исключительность героя. …в то же время литературный текст здесь заимствует качества и форму у музыкального произведения.
В нём тоже есть своя полифония, система лейтмотивов и возвращение к основным темам - как в фуге. Елена Губайдуллина, «Газета.ru» «Ни одного крупного русского поэта современности, у которого после Революции не дрогнул и не вырос голос, - нет», - писала Цветаева. Спектакль «фоменок» в сухом остатке - о том, чего стоил этот рост голоса. Египетская марка?! И тьма египетская, и египетское пленение без исхода. И египетские казни. Дети «Мастерской», стажёры Петра Наумовича, сделали шаг к теме, которую русской культуре всё равно ведь не обойти. Почти физически видишь, как новое поколение театра заново ищет путь, который так хорошо знал их учитель, - от фиоритуры к хрипу. И все по карте России. Елена Дьякова, «Новая газета»

Прислуга- полька ушла в костел Гваренги - посплетничать и помолиться Матке Божьей.

Ночью снился китаец, обвешанный дамскими сумочками, как ожерельем из рябчиков, и американская дуэль-кукушка, состоящая в том, что противники бьют из пистолетов в горки с посудой, в чернильницы и в фамильные холсты.

Семья моя, я предлагаю тебе герб: стакан с кипяченой водой. В резиновом привкусе петербургской отварной воды я пью неудавшееся домашнее бессмертие. Центробежная сила времени разметала наши венские стулья и голландские тарелки с синими цветочками. Ничего не осталось. Тридцать лет прошли как медленный пожар. Тридцать лет лизало холодное белое пламя спинки зеркал с ярлычками судебного пристава.

Но как оторваться от тебя, милый Египет вещей? Наглядная вечность столовой, спальни, кабинета. Чем загладить свою вину? Хочешь Валгаллу: Кокоревские склады. Туда на хранение! Уже артельщики, приплясывая в ужасе, поднимают кабинетный рояль Миньон, как черный лакированный метеор, упавший с неба. Рогожи стелются как ризы. Трюмо плывет боком по лестнице, маневрируя на площадках во весь свой пальмовый рост.

С вечера Парнок повесил визитку на спинку венского стула: за ночь она должна была отдохнуть в плечах и в проймах, выспаться бодрым шевиотовым сном. Кто знает, быть может, визитка на венской дуге кувыркается, омолаживается, одним словом, играет?… Беспозвоночная подруга молодых людей скучает по зеркальному триптиху у бельэтажного портного… Простой мешок на примерке - не то рыцарские латы, не то сомнительную безрукавку портной-художник исчертил пифагоровым мелком и вдохнул в нее жизнь и плавность.

Иди, красавица, и живи! Щеголяй в концертах, читай доклады, люби и ошибайся!

Ах, Мервис, Мервис, что ты наделал! Зачем лишил Парнока земной оболочки, зачем разлучил его с милой сестрой?

Спит!… Шаромыжник, на него электрической лампочки жалко!

Последние зернышки кофе исчезли в кратере мельницы-шарманки.

Умыкание состоялось.

Мервис похитил ее как сабинянку.

Мы считаем на годы; на самом же деле в любой квартире на Каменноостровском время раскалывается на династии и столетия.

Домоправительство всегда грандиозно. Сроки жизни необъятны: от постижения готической немецкой азбуки до золотого сала университетских пирожков.

Самолюбивый и обидчивый бензиновый дух и жирный запах добряка керосина стерегут квартиру, уязвимую с кухни, куда врываются дворники с катапультами дров. Пыльные тряпки и щетки разогревают ее белую кровь.

Вначале был верстак и карта полушарий Ильина.

Парнок черпал в ней утешение. Его успокаивала нервущаяся холщовая бумага. Тыча в океаны и материки ручкой пера, он составлял маршруты грандиозных путешествий, сравнивая воздушные очертания арийской Европы с тупым сапогом Африки и с невыразительной Австралией. В Южной Америке, начиная с Патагонии, он также находил некоторую остроту.

Уважение к ильинской карте осталось в крови Парнока еще с баснословных лет, когда он полагал, что аквамариновые и охряные полушария, как два большие мяча, затянутые в сетку широт, уполномочены на свою наглядную миссию раскаленной канцелярией самих недр земного шара и что они, как питательные пилюли, заключают в себе сгущенное пространство и расстояние.

Не с таким ли чувством певица итальянской школы, готовясь к гастрольному перелету в еще молодую Америку, окидывает голосом географическую карту, меряет океан его металлическим тембром, проверяет неопытный пульс машин пироскафа руладами и тремоло…

На сетчатке ее зрачков опрокидываются те же две Америки, как два зеленых ягдташа с Вашингтоном и Амазонкой. Она обновляет географическую карту соленым морским первопутком, гадая на долларах и русских сотенных с их зимним хрустом.

Пятидесятые годы ее обманули. Никакое bel canto их не скрасит. То же, повсюду низкое, суконно-потолочное небо, те же задымленные кабинеты для чтения, те же приспущенные в сердцевине века древки «Таймсов» и «Ведомостей». И наконец, Россия…

Защекочут ей маленькие уши: «Крещатик», «щастие» и «щавель». Будет ей рот раздирать до ушей небывалый, невозможный звук «ы».

А потом кавалергарды слетятся на отпевание в костел Гваренги. Золотые птички-стервятники расклюют римско-католическую певунью.

Как высоко ее положили! Разве это смерть? Смерть и пикнуть не смеет в присутствии дипломатического корпуса.

Мы ее плюмажами, жандармами, Моцартом!

Тут промелькнули в мозгу его горячечные образы романов Бальзака и Стендаля: молодые люди, завоевывающие Париж и носовым платком обмахивающие туфли у входа в особняки, - и он отправился отбивать визитку.

Портной Мервис жил на Монетной, возле самого Лицея, но шил ли он на лицеистов, был большой вопрос: это скорей подразумевалось, как то, что рыбак на Рейне ловит форелей, а не какую-нибудь дрянь. По всему было видно, что в голове у Мервиса совсем не портняжное дело, а нечто более важное. Недаром издалека к нему слетались родственники, а заказчик пятился, ошеломленный и раскаявшийся.

Кто же даст моим детям булочку с маслом? - сказал Мервис и сделал рукой движение, как бы выковыривающее масло, и в птичьем воздухе портновской квартиры Парноку привиделось не только сливочное масло «звездочка», гофрированное слезящимися лепестками, но даже пучки редиски. Затем Мервис искусно перевел разговор на адвоката Грузенберга, который заказал в январе сенаторский мундир, приплел зачем-то сына Арона, ученика консерватории, запутался, затрепыхался и юркнул за перегородку.

Что же, - подумал Парнок, - может, так и нужно, может, той визитки уже нет, может, он в самом деле ее продал, как говорит, чтобы заплатить за шевиот.

К тому же, если вспомнить, Мервис не чувствует кроя визитки - он сбивается на сюртук, очевидно более ему знакомый.

У Люсьена де Рюбанпрэ было грубое холщовое белье и неуклюжая пара, пошитая деревенским портным; он ел каштаны на улице и боялся консьержек. Однажды он брился в счастливый для себя день и будущее родилось из мыльной пены.

Парнок стоял один, забытый портным Мервисом и его семейством. Взгляд его упал на перегородку, за которой гудело, тягучим еврейским медом, женское контральто. Эта перегородка, оклеенная картинками, представляла собой довольно странный иконостас.

Тут был Пушкин с кривым лицом, в меховой шубе, которого какие-то господа, похожие на факельщиков, выносили из узкой, как караульная будка, кареты и, не обращая внимания на удивленного кучера в митрополичьей шапке, собирались швырнуть в подъезд. Рядом старомодный пилот девятнадцатого века - Санотос Дюмон в двубортном пиджаке с брелоками, - выброшенный игрой стихий из корзины воздушного шара, висел на веревке, озираясь на парящего кондора. Дальше изображены были голландцы на ходулях, журавлиным маршем пробегающие свою маленькую страну.

Места, в которых петербуржцы назначают друг другу свидания, не столь разнообразны. Они освящены давностью, морской зеленью неба и Невой. Их было можно отметить на плане города крестиками посреди тяжелорунных садов и картонажных улиц. Может быть, они и меняются на протяжении истории, но перед концом, когда температура эпохи вскочила на тридцать семь и три и жизнь пронеслась; по обманному вызову, как грохочущий ночью пожарный обоз по белому Невскому, они были наперечет:

Во- первых, ампирный павильон в Инженерном саду, куда даже совестно было заглянуть постороннему человеку, чтобы не влипнуть в чужие дела и не быть вынужденным пропеть ни с того ни с сего итальянскую арию; во-вторых, -фиванский сфинкс напротив здания Университета; в-третьих, - невзрачная арка в устье Галерной улицы, даже неспособная дать приют от дождя; в-четвертых, - одна боковая дорожка в Летнем саду, положение которой я запамятовал, но которую без труда укажет всякий знающий человек. Вот и все. Только сумасшедшие набивались на рандеву у Медного Всадника или у Александровской колонны.

На этой странице сайта находится литературное произведение Египетская марка автора, которого зовут Мандельштам Осип Эмильевич . На сайте сайт вы можете или скачать бесплатно книгу Египетская марка в форматах RTF, TXT, FB2 и EPUB, или прочитать онлайн электронную книгу Мандельштам Осип Эмильевич - Египетская марка без регистрации и без СМС.

Размер архива с книгой Египетская марка = 27.61 KB

««Египетская марка»»: репринтное издание;
Осип Мандельштам
Египетская марка
Не люблю свернутых рукописей.
Иные из них тяжелы и промаслены
временем, как труба архангела.

I
Прислуга- полька ушла в костел Гваренги - посплетничать и помолиться Матке Божьей.
Ночью снился китаец, обвешанный дамскими сумочками, как ожерельем из рябчиков, и американская дуэль-кукушка, состоящая в том, что противники бьют из пистолетов в горки с посудой, в чернильницы и в фамильные холсты.
Семья моя, я предлагаю тебе герб: стакан с кипяченой водой. В резиновом привкусе петербургской отварной воды я пью неудавшееся домашнее бессмертие. Центробежная сила времени разметала наши венские стулья и голландские тарелки с синими цветочками. Ничего не осталось. Тридцать лет прошли как медленный пожар. Тридцать лет лизало холодное белое пламя спинки зеркал с ярлычками судебного пристава.
Но как оторваться от тебя, милый Египет вещей? Наглядная вечность столовой, спальни, кабинета. Чем загладить свою вину? Хочешь Валгаллу: Кокоревские склады. Туда на хранение! Уже артельщики, приплясывая в ужасе, поднимают кабинетный рояль Миньон, как черный лакированный метеор, упавший с неба. Рогожи стелются как ризы. Трюмо плывет боком по лестнице, маневрируя на площадках во весь свой пальмовый рост.
С вечера Парнок повесил визитку на спинку венского стула: за ночь она должна была отдохнуть в плечах и в проймах, выспаться бодрым шевиотовым сном. Кто знает, быть может, визитка на венской дуге кувыркается, омолаживается, одним словом, играет?… Беспозвоночная подруга молодых людей скучает по зеркальному триптиху у бельэтажного портного… Простой мешок на примерке - не то рыцарские латы, не то сомнительную безрукавку портной-художник исчертил пифагоровым мелком и вдохнул в нее жизнь и плавность.
- Иди, красавица, и живи! Щеголяй в концертах, читай доклады, люби и ошибайся!
- Ах, Мервис, Мервис, что ты наделал! Зачем лишил Парнока земной оболочки, зачем разлучил его с милой сестрой?
- Спит?
- Спит!… Шаромыжник, на него электрической лампочки жалко!
Последние зернышки кофе исчезли в кратере мельницы-шарманки.
Умыкание состоялось.
Мервис похитил ее как сабинянку.
Мы считаем на годы; на самом же деле в любой квартире на Каменноостровском время раскалывается на династии и столетия.
Домоправительство всегда грандиозно. Сроки жизни необъятны: от постижения готической немецкой азбуки до золотого сала университетских пирожков.
Самолюбивый и обидчивый бензиновый дух и жирный запах добряка керосина стерегут квартиру, уязвимую с кухни, куда врываются дворники с катапультами дров. Пыльные тряпки и щетки разогревают ее белую кровь.
Вначале был верстак и карта полушарий Ильина.
Парнок черпал в ней утешение. Его успокаивала нервущаяся холщовая бумага. Тыча в океаны и материки ручкой пера, он составлял маршруты грандиозных путешествий, сравнивая воздушные очертания арийской Европы с тупым сапогом Африки и с невыразительной Австралией. В Южной Америке, начиная с Патагонии, он также находил некоторую остроту.
Уважение к ильинской карте осталось в крови Парнока еще с баснословных лет, когда он полагал, что аквамариновые и охряные полушария, как два большие мяча, затянутые в сетку широт, уполномочены на свою наглядную миссию раскаленной канцелярией самих недр земного шара и что они, как питательные пилюли, заключают в себе сгущенное пространство и расстояние.
Не с таким ли чувством певица итальянской школы, готовясь к гастрольному перелету в еще молодую Америку, окидывает голосом географическую карту, меряет океан его металлическим тембром, проверяет неопытный пульс машин пироскафа руладами и тремоло…
На сетчатке ее зрачков опрокидываются те же две Америки, как два зеленых ягдташа с Вашингтоном и Амазонкой. Она обновляет географическую карту соленым морским первопутком, гадая на долларах и русских сотенных с их зимним хрустом.
Пятидесятые годы ее обманули. Никакое bel canto их не скрасит. То же, повсюду низкое, суконно-потолочное небо, те же задымленные кабинеты для чтения, те же приспущенные в сердцевине века древки «Таймсов» и «Ведомостей». И наконец, Россия…
Защекочут ей маленькие уши: «Крещатик», «щастие» и «щавель». Будет ей рот раздирать до ушей небывалый, невозможный звук «ы».
А потом кавалергарды слетятся на отпевание в костел Гваренги. Золотые птички-стервятники расклюют римско-католическую певунью.
Как высоко ее положили! Разве это смерть? Смерть и пикнуть не смеет в присутствии дипломатического корпуса.
- Мы ее плюмажами, жандармами, Моцартом!
Тут промелькнули в мозгу его горячечные образы романов Бальзака и Стендаля: молодые люди, завоевывающие Париж и носовым платком обмахивающие туфли у входа в особняки, - и он отправился отбивать визитку.
Портной Мервис жил на Монетной, возле самого Лицея, но шил ли он на лицеистов, был большой вопрос: это скорей подразумевалось, как то, что рыбак на Рейне ловит форелей, а не какую-нибудь дрянь. По всему было видно, что в голове у Мервиса совсем не портняжное дело, а нечто более важное. Недаром издалека к нему слетались родственники, а заказчик пятился, ошеломленный и раскаявшийся.
- Кто же даст моим детям булочку с маслом? - сказал Мервис и сделал рукой движение, как бы выковыривающее масло, и в птичьем воздухе портновской квартиры Парноку привиделось не только сливочное масло «звездочка», гофрированное слезящимися лепестками, но даже пучки редиски. Затем Мервис искусно перевел разговор на адвоката Грузенберга, который заказал в январе сенаторский мундир, приплел зачем-то сына Арона, ученика консерватории, запутался, затрепыхался и юркнул за перегородку.
- Что же, - подумал Парнок, - может, так и нужно, может, той визитки уже нет, может, он в самом деле ее продал, как говорит, чтобы заплатить за шевиот.
К тому же, если вспомнить, Мервис не чувствует кроя визитки - он сбивается на сюртук, очевидно более ему знакомый.
У Люсьена де Рюбанпрэ было грубое холщовое белье и неуклюжая пара, пошитая деревенским портным; он ел каштаны на улице и боялся консьержек. Однажды он брился в счастливый для себя день и будущее родилось из мыльной пены.
Парнок стоял один, забытый портным Мервисом и его семейством. Взгляд его упал на перегородку, за которой гудело, тягучим еврейским медом, женское контральто. Эта перегородка, оклеенная картинками, представляла собой довольно странный иконостас.
Тут был Пушкин с кривым лицом, в меховой шубе, которого какие-то господа, похожие на факельщиков, выносили из узкой, как караульная будка, кареты и, не обращая внимания на удивленного кучера в митрополичьей шапке, собирались швырнуть в подъезд. Рядом старомодный пилот девятнадцатого века - Санотос Дюмон в двубортном пиджаке с брелоками, - выброшенный игрой стихий из корзины воздушного шара, висел на веревке, озираясь на парящего кондора. Дальше изображены были голландцы на ходулях, журавлиным маршем пробегающие свою маленькую страну.
II
Места, в которых петербуржцы назначают друг другу свидания, не столь разнообразны. Они освящены давностью, морской зеленью неба и Невой. Их было можно отметить на плане города крестиками посреди тяжелорунных садов и картонажных улиц. Может быть, они и меняются на протяжении истории, но перед концом, когда температура эпохи вскочила на тридцать семь и три и жизнь пронеслась; по обманному вызову, как грохочущий ночью пожарный обоз по белому Невскому, они были наперечет:
Во- первых, ампирный павильон в Инженерном саду, куда даже совестно было заглянуть постороннему человеку, чтобы не влипнуть в чужие дела и не быть вынужденным пропеть ни с того ни с сего итальянскую арию; во-вторых, -фиванский сфинкс напротив здания Университета; в-третьих, - невзрачная арка в устье Галерной улицы, даже неспособная дать приют от дождя; в-четвертых, - одна боковая дорожка в Летнем саду, положение которой я запамятовал, но которую без труда укажет всякий знающий человек. Вот и все. Только сумасшедшие набивались на рандеву у Медного Всадника или у Александровской колонны.
Жил в Петербурге человечек в лакированных туфлях, презираемый швейцарами и женщинами. Звали его Парнок. Ранней весной он выбегал на улицу и топал по непросохшим тротуарам овечьими копытцами.
Ему хотелось поступить драгоманом в министерство иностранных дел, уговорить Грецию на какой-нибудь рискованный шаг и написать меморандум.
В феврале он запомнил такое событие:
По городу на маслобойню везли глыбы хорошего донного льда. Лед был геометрически-цельный и здоровый, не тронутый смертью и весной. Но на последних дровнях проплыла замороженная в голубом стакане ярко-зеленая хвойная ветка, словно молодая гречанка в открытом гробу. Черный сахар снега провалился под ногами, но деревья стояли в теплых луночках оттаявшей земли.
Дикая парабола соединяла Парнока с парадными анфиладами истории и музыки.
- Выведут тебя когда-нибудь, Парнок, - со страшным скандалом, позорно выведут - возьмут под руки и фьють - из симфонического зала, из общества ревнителей и любителей последнего слова, из камерного кружка стрекозиной музыки, из салона мадам Переплетник - неизвестно откуда, - но выведут, ославят, осрамят…
У него были ложные воспоминания: например, он был уверен, что когда-то, мальчиком, прокрался в пышную конференц-залу и включил свет. Все гроздья лампочек и пачки свеч с хрустальными сосульками вспыхнули сразу мертвым пчельником. Электричество хлынуло таким страшным потоком, что стало больно глазам и он заплакал.
Милый, слепой, эгоистический свет.
Он любил дровяные склады и дрова. Зимой сухое полено должно быть звонким, легким и пустым. А береза - с лимонно-желтой древесиной. На вес - не тяжелее мерзлой рыбы. Он ощущал полено как живое, в руке.
С детства он прикреплялся душой ко всему ненужному, превращая в события трамвайный лепет жизни, а когда начал влюбляться, то пытался рассказать об этом женщинам, но те его не поняли, и в отместку он говорил с ними на диком и выспреннем птичьем языке исключительно о высоких материях.
Шапиро звали «Николай Давыдыч». Откуда взялся «Николай», неизвестно, но сочетание его с Давыдом нас пленило. Мне представлялось, что Давыдовыч, то есть сам Шапиро, кланяется, вобрав голову в плечи, какому-то Николаю и просит у него взаймы.
Шапиро зависел от моего отца. Он подолгу сиживал в нелепом кабинете с копировальной машиной и креслом «стиль рюсс». О Шапиро говорилось, что он честен и «маленький человек». Я почему-то был уверен, что «маленькие люди» никогда не тратят больше трех рублей и живут обязательно на Песках. Большеголовый Николай Давыдыч был шершавым и добрым гостем, беспрестанно потирающим руки, виновато улыбающимся, как посыльный, допущенный в комнаты. От него пахло портным и утюгом.
Я твердо знал, что Шапиро честен, и, радуясь этому, втайне желал, чтобы никто не смел быть честным, кроме него. Ниже Шапиро на социальной лестнице стояли одни «артельщики» - эти таинственные скороходы, которых посылают в банк и к Каплану. От Шапиро через артельщиков шли нити в банк и к Каплану.
Я любил Шапиро за то, что ему был нужен мой отец. Пески, где он жил, были Сахарой, окружающей белошвейную мастерскую его жены. У меня кружилась голова при мысли, что есть люди, зависимые от Шапиро. Я боялся, что на Песках поднимется смерч и подхватит его жену-белошвейку, с единственной мастерицей и детей с нарывами в горле, как перышко, как три рубля…
Ночью, засыпая в кровати с ослабнувшей сеткой, при свете голубой финолинки, я не знал, что делать с Шапиро: подарить ли ему верблюда и коробку фиников, чтобы он не погиб на Песках, или же повести его вместе с мученицей - мадам Шапиро - в Казанский собор, где продырявленный воздух черен, сладок.
Есть темная, с детства идущая, геральдика нравственных понятий: шварк раздираемого полотна может означать честность, и холод мадаполама - святость.
А парикмахер, держа над головой Парнока пирамидальную фиоль с пиксафоном, лил прямо на макушку, облысевшую в концертах Скрябина, холодную коричневую жижу, ляпал прямо на темя ледяным миром, и, почуяв на своем темени ледяную нашлепку, Парнок оживлялся. Концертный морозец пробегал по его сухой коже и - матушка, пожалей своего сына - забирался под воротник.
- Не горячо? - спрашивал его парикмахер, опрокидывая ему вслед за тем на голову лейку с кипятком, но он только жмурился и глубже уходил в мраморную плаху умывальника.
И кроличья кровь под мохнатым полотенцем согревалась мгновенно.
Парнок был жертвой заранее созданных концепций о том, как должен протекать роман.
На бумаге верже, государи мои, на английской бумаге верже с водяными отеками и рваными краями, извещал он ничего не подозревающую же даму о том, что пространство между Миллионной, Адмиралтейством и Летним садом им заново отшлифовано и приведено в полную боевую готовность, как бриллиантовый карат.
На такой бумаге, читатель, могли бы переписываться кариатиды Эрмитажа, выражая друг другу соболезнования или уважение.
Ведь есть же на свете люди, которые никогда не хворали опаснее инфлюэнцы и к современности пристегнуты как-то сбоку, вроде котильонного значка. Такие люди никогда себя не почувствуют взрослыми и в тридцать лет еще на кого-то обижаются, с кого-то взыскивают. Никто их никогда особенно не баловал, но они развращены, будто весь век получали академический паек с сардинами и шоколадом. Это путаники, знающие одни шахматные ходы, но все-таки лезущие в игру, чтобы посмотреть, как оно выйдет. Им бы всю жизнь прожить где-нибудь на даче у хороших знакомых, слушая звон чашек на балконе, вокруг самовара, поставленного шишками, разговаривая с продавцами раков и почтальоном. Я бы их всех собрал и поселил в Сестрорецке, потому что больше теперь негде.
Парнок был человек Каменноостровского проспекта - одной из самых легких и безответственных улиц Петербурга. В семнадцатом же году, после февральских дней, эта улица еще более полегчала, с ее паровыми прачешными, грузинскими лавочками, продающими исчезающее какао, и шалыми автомобилями Временного правительства.
Ни вправо ни влево не поддавайся: там чепуха, бестрамвайная глушь. Трамваи же на Каменноостровском развивают неслыханную скорость. Каменноостровский - это легкомысленный красавец, накрахмаливший свои две единственные каменные рубашки, и ветер с моря свистит в его трамвайной голове. Это молодой и безработный хлыщ, несущий под мышкой свои дома, как бедный щеголь свой воздушный пакет от прачки.
III
- Николай Александрович, отец Бруни! - окликнул Парнок безбородого священника-костромича, видимо еще не привыкшего к рясе и державшего в руке пахучий пакетик с размолотым жареным кофе. - Отец Николай Александрович, проводите меня!
Он потянул священника за широкий люстриновый рукав и повел его, как кораблик. Говорить с отцом Бруни было трудно. Парнок считал его в некотором роде дамой.
Стояло лето Керенского, и заседало лимонадное правительство.
Все было приготовлено к большому котильону. Одно время казалось, что граждане так и останутся навсегда, как коты с бантами.
Но уже волновались айсоры - чистильщики сапог, как вороны перед затмением, и у зубных врачей начали исчезать штифтовые зубы.
Люблю зубных врачей за их любовь к искусству, за широкий горизонт, за идейную терпимость. Люблю, грешный человек, жужжание бормашины - этой бедной земной сестры аэроплана - тоже сверлящего борчиком лазурь.
Девушки застыдились отца Бруни; молодой отец Бруни застыдился батистовых мелочей, а Парнок, прикрываясь авторитетом отделенной от государства церкви, препирался с хозяйкой.
То было страшное время: портные отбирали визитки, а прачки глумились над молодыми людьми, потерявшими записку.
Жареный мокко и в мешочке отца Бруни щекотал ноздри разъяренной матроны.
Они углубились в горячее облако прачечной, где шесть щебечущих девушек плоили, катали и гладили. Набрав в рот воды, эти лукавые серафимы прыскали ею на зефирный и батистовый вздор. Они куролесили зверски тяжелыми утюгами, ни на минуту не переставая болтать. Водевильные мелочи разбросанной пеной по длинным столам ждали очереди. Утюги в красных девичьих пальцах шипели, совершая рейсы. Броненосцы гуляли по сбитым сливкам, а девушки прыскали.
Парнок узнал свою рубашку: она лежала на полке, сверкая пикейной грудкой, разутюженная, наглотавшаяся булавок, вся в тонкую полоску цвета спелой вишни.
- Чья это, девушки?
- Ротмистра Кржижановского, - ответили девушки лживым, бессовестным хором.
- Батюшка, - обратилась хозяйка к священнику, который стоял, как власть имущий, в сытом тумане прачечной, и пар осаждался на его рясу, как на домашнюю вешалку. - Батюшка, если вы знаете этого молодого человека, то повлияйте на них! Я даже в Варшаве такого не видала. Они мне всегда приносят спешку, но чтобы они провалились со своей спешкой… Лезут ночью с заднего хода, словно я ксендз или акушерка… Я не варьятка1, чтобы отдавать им белье ротмистра Кржижановского. То не жандарм, а настоящий поручик. Тот господин и скрывался всего три дня, а потом солдаты сами выбрали его в полковой комитет, на руках теперь носят!
На это ничего нельзя было возразить, и отец Бруни умоляюще посмотрел на Парнока.
И я бы роздал девушкам вместо утюгов скрипки Страдивария, легкие, как скворешни, и дал бы им по длинному свитку рукописных нот. Все это вместе просится на плафон. Ряса в облаках пара сойдет за сутану дирижирующего аббата. Шесть круглых ртов раскроются не дырками бубликов с Петербургской стороны, а удивленными кружочками «Концерта в Палаццо Питти».
IV
Зубной врач повесил хобот бормашины и подошел к окну.
- Ого-го… Поглядите-ка!
По Гороховой улице с молитвенным шорохом двигалась толпа. Посередине ее сохранилось свободное место в виде каре. Но в той отдушине, сквозь которую просвечивались шахматы торцов, был свой порядок, своя система: там выступали пять-шесть человек, как бы распорядители всего шествия. Они шли походкой адъютантов. Между ними - чьи-то ватные плечи и перхотный воротник. Маткой этого странного улья был тот, кого бережно подталкивали, осторожно направляли, охраняли, как жемчужину, адъютанты.
Сказать, что на нем не было лица?

Было бы отлично, чтобы книга Египетская марка автора Мандельштам Осип Эмильевич понравилась бы вам!
Если так будет, тогда вы могли бы порекомендовать эту книгу Египетская марка своим друзьям, проставив гиперссылку на страницу с данным произведением: Мандельштам Осип Эмильевич - Египетская марка.
Ключевые слова страницы: Египетская марка; Мандельштам Осип Эмильевич, скачать, бесплатно, читать, книга, электронная, онлайн